было.

Тетка Клава закатала рукава бесформенной кофты, сняла с батареи тряпки, сухие, ветхие и ломкие.

– Это ж что за мода – поженилися-развелися? Это никакой сурьезности в отношениях. Вот ты, Дашка, девка хорошая, ответственная, с пониманием...

Из шкафчика появилась банка с широким горлом, на две трети заполненная темно-серым чистящим порошком.

– Гляди, держи себя с достоинством, с пониманием, сразу-то поглянь, что за человек, чем он живет, чем дышит, как люди на работе о нем говорят, небось, про хорошего-то человека дурного не скажуть.

При всей своей житейской мудрости, тетка Клава была порой удивительно наивна. Но Дашка молчала, она уже привыкла молчать.

– Конечне, тебе-то воли нету, при хворой-то, ну так судьба, значится, такая. Зато ты, Дашка, все по совести сделала, не то, что некоторые, живут и в ус не дуют. Ничего, найдется и на них управа. Да и ты не плачь, от помрет Анжелка, и будешь свободная.

Она говорила об этом просто, как о чем-то естественном и само собой разумеющемся. Перемежая слова со вздохами и иногда выражениями отнюдь не свойственными женщинам, неистово терла плиту, точно в желтых, въевшихся в эмаль пятнах, видела личных своих врагов.

– Да ты не гляди-то, не гляди, помрет она... Ты не думай-то, что тетка Клава злая. Не злая я. Только ж такая жизнь – и тебе мученье, и ей... А там, глядишь... тут, девка, такое дело, – тетка вдруг оставила плиту в покое, вытерла покрасневшие руки о юбку и, глянув исподлобья, не по-доброму, не как прежде, сказала. – Поговорить с тобою хочу, ты ж одна в семейке вашей удалася, остальные – пыль, а не люди. И хоть Анжелка наказвала Милке отдать, но я ж вижу – дрянь он. Мерзавчик и шалопай, и если чего и заслужил, то порки хорошей, да и то поздно. А вот ты – другое, ты ж одна тут который год бьесся, жить вона пришла из хаты своей к мачехе, значится, любила.

Любовь? Дашка с трудом сдержала смех. Какая любовь? Это... это жалость, не более, и не к Желле, которая, в сущности, безобидна, а к себе самой.

– Анжелка-то про после смерти ее говорила, но у меня чегой-то сердце прихватывать стало, потому и думаю, дай-ка я сейчас отдам, какая ж разница-то? Она ж и так почитай, что мертвая. Но ты, Дашка, гляди, – тетка Клава сердито потрясла пальцем, – чтоб все по честности было, чтоб доблюла старуху.

Вечером она принесла белый конверт, сложенный напополам, внутри лежал крохотный ключ, лист бумаги, где аккуратным учительским почерком был выведен адрес и наспех накорябанная расписка, при виде которой сердце застучало быстро-быстро.

Желла тихо улыбалась, глядя в окно. Осеннее солнце. Хризантемы. Жизнь.

Теперь все будет иначе.

Леночка

Ой, мамочки, она едва не проговорилась! Еще немного и Герман догадается, поймет, что она – сумасшедшая, и тогда... Леночка точно не знала, что именно он предпримет, но догадывалась, что ничего хорошего ее не ждет. Он злой. Или нет, не злой, а скорее уж жестокий. Ну или жесткий как позапозавчерашний хлеб, есть, конечно, можно, но только если очень-очень голодная.

Опять она всякие глупости думает. И говорит тоже, вон Герман как жалостливо смотрит. И про ужин не зря сказал, от ужина Леночка не откажется, во-первых, потому что очень хочет есть, во-вторых, потому что дома сидеть страшно и не столько из-за Вельского, сколько из-за Феликса. А к старухе Феликс не придет, он – вежливая галлюцинация.

– Знаешь, – совсем другим, очень серьезным и оттого пугающим тоном произнес Герман. – Я сначала подумал, что ты здесь не случайно появилась, что тебе от Императрицы что-то нужно.

– Что?

– Откуда мне знать. От нее всем что-то да нужно.

– И тебе?

– И мне.

Ну об этом могла бы и не спрашивать, он ведь на коллекцию нацелился, рассчитывает получить после смерти Дарьи Вацлавовны. И квартиру, наверное, тоже. И деньги. У нее же есть какие-то деньги, чтобы не отказывать себе в маленьких капризах, вроде апельсинового джема.

Стало грустно и очень жалко Дарью Вацлавовну. И Германа тоже, потому что он ведь хороший на самом деле, просто у него, наверное, жизнь сложилась так, что он зачерствел.

– Что, думаешь, я – сволочь? Сижу, жду наследства? А и правильно, и сволочь, и сижу, и жду. Я на старуху вышел, к ней подход нашел, я вообще, если хочешь знать, содержу ее!

Но ведь не по доброте душевной. Нет, Леночка не сказала этого – зачем обижать человека – но он и так понял, без слов. На этом разговор был окончен, Герман завел машину и к дому ехали в молчании. Остановившись у самого подъезда, он заглушил мотор, и единственным звуком, нарушавшим тишину, остался шум дождя.

В тишине неуютно. Особенно в той, которая во время дождя.

Тук-тук-тук, капли по стеклу. Стук-стук-стук, каблучки по полу. Скрип и полоска света из приоткрывшейся двери, а на ней тень. Стоит, не шевелится, смотрит, и взгляд ее проникает сквозь толстое ватное одеяло. Нужно замереть и не шевелиться. Не дышать. Тогда тень уйдет.

Но не шевелиться тяжело, под одеялом жарко и пятки чешутся, и в носу свербит, и вскочить бы, закричать... тук-тук-тук, все быстрее тарабанит дождь по подоконнику. Стук-стук-стук, сердито цокают каблуки. И только пол не скрипит, но тень все ближе.

Запах ландышей, липкий как пот, тянется за нею, вползает под подушку, заставляя задержать дыхание. А сверху наваливается тяжесть... и она пытается кричать, вырваться, но тень сильнее, тень...

– Тише, тише, успокойся, хорошо все, – ее держала не тень, а Герман. Крепко и нежно, гладил, шептал, что все хорошо и ничего страшного, что это только гром и не нужно бояться. А она не боялась, она плакала, уткнувшись в шершавую ткань куртки, которая пахла – все-таки пахла, Леночка четко ощущала этот страшный аромат – ландышами.

Ландыши она не любит почти так же, как хризантемы.

– Ну? Успокоилась? Что ж ты так? Это ведь дождь, просто-напросто дождь. Вода с неба.

– Вода, – Леночка попыталась отстраниться. Неудобно-то как вышло, эта истерика... раньше у нее никогда не было беспричинных истерик, и вот нате, пожалуйста. – Всего лишь вода. С неба.

Стучит по капоту, расплывается серостью по стеклу, вытягивается нитями в свете фар. Вода. Нечего бояться. И теней тоже, это глупое воспоминание, чужое.

– Держи, – Герман протянул платок и сам же вытер слезы. – Вот так давай. Немного посидим, ладно? А потом пойдем. Сначала к тебе, умоешься, приведешь себя в порядок, а то она ж непременно прицепится. Она вообще любит цепляться к людям, хотя ты ей нравишься.

– А ты?

– И я. Наверное. Но не уверен. Иногда мне кажется, что она нарочно издевается, пытается вывести из себя, иногда, что ей просто одиноко. А вообще у тебя тушь размазалась.

Именно это его замечание про тушь окончательно привело Леночку в сознание. Она отобрала платок, осторожно промокнула глаза, с неудовольствием отметив темные пятна на ткани – и вправду размазалась, а утверждали, что водостойкая. Грустно подумалось, что выглядит она сейчас преотвратно, и что Герман теперь непременно запомнит ее в этом виде, а значит, изменить впечатление будет невозможно... в сумочке есть пачка бумажных салфеток и надо привести себя в порядок. Хотя, конечно, лучше дома, но дома все- таки страшно – с ней явно происходит что-то не то.

– Вы извините меня, пожалуйста, – сказала Леночка, складывая платок. Теперь мысли ее приняли совершенно иное направление: удобно ли вернуть сейчас или нужно постирать, погладить, а потом вернуть? И как вообще донести до Германа, что нет у нее привычки падать в обморок при звуке грома и уж тем более рыдать на плече малознакомых типов.

– Мы ж вроде как на «ты» были.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату