нечего было искать изложения дела, потому что простая и никакой власти не подсудная суть его исчезала в описании страданий самого интролигатора от людей, от стихии и, наконец, от крокодила, который тоже был занесен в эту скорбную запись.
Оставалось свернуть это сочинение и изложить князю на словах, в чем дело.
Друкарт это и исполнил, и, как человек очень теплый, умный и талантливый, сделал, вероятно, так хорошо, что князь сразу тронулся: брови его слегка нахмурились, и
– Это что же… это, стало быть… плутовство, – заговорил князь. – Это… так… э… нельзя позволять.
Чиновник кратко, но обстоятельно указал ему на закон.
Князь еще более нахмурился, и
– Да… закон, так… стало быть… нельзя.
Чиновник промолчал, – князь продолжал принимать другие просьбы, – жид выл, и когда ему кричали «тсс!», он на минуту умолкал и только продолжал вздрагивать, как продернутый на резинку, но через минуту завывал наново, без слов, без просьб – одними звуками.
Князя стало брать за душу.
– Велите… стало… ему молчать и… вывесть, – сказал он, как будто очень рассердясь, чтт у него всегда служило превосходным признаком, потому что, дав в себе хотя малейшее движение гневу, он по бесподобной доброте своей души непременно сейчас же подчинялся реакции и всемерно, как мог, выискивал средства задобрить свое нетерпеливое движение.
Здесь же этой реакции надо было ожидать еще скорее, потому что и самое приказание «молчать и вывесть» он, очевидно, дал от досады, что не видал возможности сделать того, что хотел бы сделать.
Надо было ожидать, что все это у него пока
Это так и вышло: чуть жид от страха замолк и два жандарма повели его за локти из приемной,
– Тише… скажите… это… – заговорил он, – не надо…
К чему относилось это «не надо» – осталось неизвестным, но понято было хорошо; жида вывели, но не прогнали, и он сел и продолжал дергаться на своей нутренной резинке; а князь быстро окончил прием и во все это время казался недоволен и огорчен; и, отпустив просителей, не пошел в свой кабинет, который был прямо против входных дверей приемного зала, а вышел в маленькую боковую зеленую комнату, направо.
Комната эта выходила окнами на двор и служила князю для особых объяснений с теми лицами, с которыми он считал нужным поговорить наедине.
Он походил здесь один несколько минут и потребовал Друкарта.
– Жалко!.. – произнес он, увидя чиновника.
– Очень жалко, ваше сиятельство, – отвечал всегда с отличным спокойствием и достоинством державший себя Друкарт.
– Пфу… какая штука!.. Совсем плут…
– Очевидно, бездельник, – было ответом человека, который понимал, к кому это относится, то есть к интролигаторову наемщику, пожелавшему креститься.
– Ив законе этого… стало… нет?
– Нет, там нет исключения – в какое время объявить желание: это все равно.
– Взял деньги… го… плут… Это… стало… какая… тут вера!
– Вера – один предлог.
– Разумеется… но я… закон… ничего… стало быть… не могу… идите!
И он с очевидным томлением духа выпустил Друкарта, но тот не успел еще дойти до передней, как князь достукался того, что ему было нужно, и, живо размахнув дверь, сам крикнул повеселевшим голосом:
– А… Друкарт!
Тот вернулся.
– Теперь… того… как оно… вот как: и этого жида взять… в сани… и поезжайте… с ним… сейчас прямо… к митрополиту… Он добрый старик… пусть посмотрит… всё расскажите… И от меня… кланяйтесь… и скажите, что жалко… а ничего не могу… как закон… Хорошенько… это понимаете.
– Слушаю-с.
– Да… что не могу… Очень, стало быть, хотел бы… да не могу… а он очень добрый… понимаете…
– Очень добрый, ваше сиятельство.
– Так ейу… я это предоставляю… и сам не вмешиваюсь, а… только очень его… прошу… потому… если ему тоже жаль… он как там знает… Может быть… просите и… потом мне скажете.
Князь докончил свою речь уже более живым и веселым тоном, сделал решительный взмах рукою, повернулся и, гораздо повеселев, пошел в свои внутренние покои; но, наверно, не за тем, чтобы спешить рассказать о своем распоряжении в апартаментах княгини.
Командированный князем чиновник взял жида и покатил с ним в лавру, а я получил с рассыльным клочок бумажки с сделанною наскоро карандашом надписью: «Задержите ставку, – едем к митрополиту».
XV
Ставку на два-три часа задержать было возможно, и я это сделал; но к чему все это могло повести?
Наши иерархи и вообще люди «духовного чина», как называет их в своем замечательном «Словаре» покойный митрополит киевский Евгений Болховитинов, к несчастию для общества, почти совсем ему неизвестны с их самых лучших сторон. Долженствуя стоять на самом свету, в виду у всех, они между тем почти совершенно «проходят в тенях»; известные при жизни с одной чисто официальной, служебной своей стороны, они не получают более полного и интересного освещения даже и после смерти. Их некрологи, как недавно справедливо замечено по поводу кончины бывшего архиепископа тобольского Варлаама, составляют или сухой и жалкий перифраз их формулярных послужных списков, или – что еще хуже – дают жалкий набор общих фраз, в которых, пожалуй, можно заметить много усердия панегиристов, но зато и совершенное отсутствие в них наблюдательности и понимания того, что в жизни человека, сотканной из ежедневных мелочей, может репрезентовать его ум, характер, взгляд и образ мыслей, – словом, что может показать человека с его интереснейшей внутренней, духовной стороны, в простых житейских проявлениях. Насколько превосходят нас в этом протестанты и католики, об этом и говорить стыдно: меж тем как там мало-мальски замечательного духовного лица если не заживо, то тотчас после смерти знают во всех его замечательных чертах, – мы до сих пор не имеем живого очерка даже таких лиц, как митрополит Филарет Дроздов и архиепископ Иннокентий Борисов.
Может быть, это так нужно? – не знаю; но не в моей власти не сомневаться, чтобы это было для чего- нибудь так нужно, – разве кроме той обособленности пастырей от пасомых, которая не служит и не может служить в пользу церкви.
Если благочестивая мысль весьма видных представителей богословской науки пришла к сознанию необходимости – знакомить людей с жизнью самого нашего господа Иисуса Христа со стороны
Одно духовное издание недавно откровенно изъяснилось: отчего это происходит? – «от совершенного неумения большинства людей из духовенства писать сколько-нибудь живо».
Я думаю, что это правда, и, – насколько во мне может быть допущено литературного понимания, – я это утверждаю и весьма об этом соболезную. Это