анахорета, о прозорливости которого слыхал только, что он на приветствие:
– Стоит ли, – говорю, – для этого его, божьего старичка, беспокоить?
Но мои дамы встосковались:
– Как же это можно, – говорят, – так рассуждать? Разве это не грех такого случая лишиться? Вы тут все по-новому – сомневаетесь, а мы просто верим и, признаться, затем только больше сюда и ехали, чтобы его спросить. Молиться-то мы и дома могли бы, потому у нас и у самих есть святыня: во Мценске – Николай- угодник, а в Орле в женском монастыре – божия матерь прославилась, а нам провидящего старца-то о судьбе спросить дорого – чту он нам скажет?
– Скажет, – говорю, – «здравствуйте, окаянные!»
– Что же такое, а может быть, – отвечают, – он для нас и еще что-нибудь прибавит?
«Что же, – думаю, – и впрямь, может быть, и „прибавит“».
И они не ошиблись: он им кое-что прибавил. Поехали мы в густые голосеевские и китаевские леса, с самоваром, с сушеными карасями, арбузами и со всякой иной провизией; отдохнули, помолились в храмах и пошли искать прозорливца.
Но в Китаеве его не нашли: сказали нам, что он побрел лесом к Голосееву, где о ту пору жил в летнее время митрополит.
Шли мы, шли, отбирая языков у всякого встречного, и, наконец, попали в какой-то садик, где нам указано было искать провидца.
Нашли, и сразу все мои дамы ему
– Здравствуйте, батюшка!
– Здравствуйте, окаянные, – ответил старец.
Дамы немножко опешили; но мать, видя, что старец повернул от них и удаляется, подвигнулась отвагою и завопила ему вслед:
– А еще-то хоть что-нибудь, батюшка, скажите!
– Ладно, – говорит, – прощайте, окаянные!
И с этим он нас оставил, а вместо него тихо из-за кусточка показался другой старец, – небольшой, но ласковый, и говорит:
– Чего, дурочки, ходите? Э-эх, глупые, глупые – ступайте в свое место, – и тоже сам ушел.
– Кто этот, что второй-то с нами говорил? – спрашивали меня дамы.
– А это, – говорю, – митрополит.
– Не может быть!
– Нет, именно он.
– Ах, боже!.. вот счастья-то сподобились! будем рассказывать всем, кто в Орле, – не поверят! И как, голубчик, ласков-то!
– Да ведь он наш, орловский, – говорю.
– Ах, так он, верно, нас по разговору-то заметил и обласкал.
И ну плакать от полноты счастия…
Этот старец действительно был сам митрополит, который в сделанной моим попутчицам оценке, по моему убеждению, оказал гораздо более прозорливости, чем первый провидец. «Окаянными» моих добрых и наивных землячек назвать было не за что, но глупыми – весьма можно.
Но со всеми-то с этими только данными для суждения о характере покойного митрополита какие можно было вывести соображения насчет того, что он сделает в деле интролигатора, где все мы понемножечку милосердовали, но никто ничего не мог сделать, – не исключая даже такое, как ныне говорят, «высокопоставленное» и многовластное лицо, как главный начальник края… Как там этого ни представляй, а все в результате выходило, что все походили около печи, а никто оттуда горячего каштана своими руками не выхватил, а труд вынуть этот каштан предоставили престарелому митрополиту, которому всего меньше было касательства к злобе нашего дня.
Что же он, в самом деле, учинит?
XVII
Но в нетерпеливом ожидании результата, который должен был последовать в самом остром моменте этого чисто мирского, казенного дела от духовного владыки, мне припомнился еще один, довольно общеизвестный в свое время в Киеве случай, где митрополит Филарет своим милосердием дал неожиданный оборот одному деликатнейшему обстоятельству.
В одном дружественном доме Т. случилось ужасное несчастие: чрезвычайно религиозная, превосходно образованная, возвышеннейшей души дама К. Ф. окончила жизнь самоубийством, и притом, как нарочно, распорядилась всем так, что не было никакой возможности отнести ее несчастную решимость к
Врач М—к не давал такого свидетельства, а без того полиция не дозволяла погребения с церковным обрядом и на христианском кладбище.
Все это, разумеется, еще более увеличивало скорбь и без того пораженного событием семейства, но делать было нечего…
Тогда одному из родственников покойной, Альфреду Юнгу, плохому редактору «Киевского телеграфа», но прекрасного сердца человеку, пришла мысль броситься к митрополиту и просить у него разрешения похоронить покойницу как следует, по обрядам церкви, несмотря на врачебно-полицейские акты, которые исключали эту возможность.
Митрополит принял Юнга (хотя время уже было неурочное, – довольно поздно к вечеру), – выслушал о несчастии Т., покачал головой и, вздохнув, заговорил:
– Ах, бедная, бедная, бедная… Знал ее, знал… бедная.
– Владыка! не дозволяют ее схоронить по обряду… это для семейства ужасно!
– Ну зачем не схоронить? Кто смеет не дозволить?
– Полиция не дозволяет.
– Ну что там полиция! – перебил с милосердым нетерпением Филарет. – Ишь что выдумали.
– Это потому, ваше высокопреосвященство, что врач находит, что она в полном уме…
– Ну-у что там врач… много он знает о полном уме! Я лучше его знаю… Женщина… слабая… немощный сосуд – скудельный: приказываю, чтобы ее схоронили по обряду, да, приказываю.
И как он приказал – разумеется, так и было. Могло то же самое или что-нибудь в этом роде случиться и сейчас: он все ведь был тот же сегодня, как и тогда, и ныне он тоже мог что-нибудь такое
Скажет: «я лучше их знаю», – и конец!
И ни на минуту до сей поры не уверенный в возможности спасения интролигатора, я вдруг стал верить, что неожиданное направление, данное делу князем Васильчиковым, привело это дело как раз к такому судии, который разрешит его самым наисовершеннейшим образом.
Я тогда не читал еще ни сочинений блаженного Августина, о которых упоминаю в начале этого рассказа,[11] и не знал превосходного положения Лаврентия Стерна,[12] но просто
«Нет, – говорил я себе, – нет: митрополит решит это правильно и прекрасно».
И я не ошибся, и теперь возвращаюсь к моему рассказу, с тем чтобы на сей раз уже заключить его концом, венчающим дело.
Приглашаю теперь читателя возвратиться к тому моменту, когда жид и чиновник поехали к митрополиту в лавру.
XVIII