Посмотри! — показал Кукушкин, не глядя, себе за плечо большим пальцем. Там на стене висел аккуратный график сдачи зачетов всех летчиков полка — хлеб и масло товарища подполковника. Может быть, Кукушкин и не намерен был поднимать шум? Две недели я отлетал с грубейшим нарушением летных законов, и какая идиллия: сам заместитель командира по безопасности полетов по-свойски укоряет своего давнего боевого товарища? Я не верил своим ушам. Неужели на него так подействовал срыв при дозаправке: больше ему уже ничего не надо?
— Как не сдал? Все сдал строго в свое время.
— Точно? — Он смотрел на меня снизу и, казалось, готов был сейчас же взять все свои обвинения назад: он мне верил!
Я положил перед ним летную книжку с полным сознанием своей правоты. На столе, под толстым стеклом, красовалась большая фотография подполковника Кукушкина: он в полете, за штурвалом самолета — весь воля, решительность, мужество. Таким увидел его и увековечил корреспондент флотской газеты. Хорошо сделал, профессионально; сам на себя Кукушкин не может налюбоваться уже который год. Так бы он еще и летал, как фотографировался. Главные заботы всегда у него на земле, а полет — только обозначиться. Случись настоящий бой, такие простаки, как Полынцев, полезут в пекло, а этот пройдет стороной контролировать результаты удара. Но что это я? Может, переродился человек?
Кукушкин внимательно изучал оценки в моей книжке.
— Я не пойму, кто тут расписывался? Атаманов?
— Шишкалин.
— Кто? Шишкалин?
Он смотрел на меня так, словно сомневался в моем здравомыслии. Теперь и мне действительно стала очевидной вся нелепость собственного положения. Как это будет выглядеть со стороны: Чечевикин сдал зачет не кому-нибудь, а Шишкалину. Анекдот!
— Сколько ты ему налил?
Тут Кукушкин переиграл. Тут и у меня наконец открылись глаза: он же все давно знает! Как же я купился со своими объяснениями. Он же играет со мной, он же водит меня, как карася на леске, который попался, что называется, на заглот. Он считает, что держит меня крепкой хваткой и можно спокойно наблюдать, как я буду трепыхаться.
И сам Кукушкин, должно быть, заметил, что он где-то переиграл, сказал лишнее.
— Возьми свою филю и иди сдавай зачет Атаманову! — двинул он небрежно от себя мою летную книжку.
Возможно, это был жест на установление вечного мира. Он демонстрировал доброту своей души. В классе мы были одни, без свидетелей, потолковали два ветерана, прекрасно понимая друг друга, и разошлись. Конфликт исчерпан, никто ничего не знает.
Но я не нуждался в его милости. Нашел на чем показывать свое благодетельство. Кому, кроме него, интересно ковыряться, чья это подпись: Атаманова или Шишкалина?
— Хватит, отбегал! Я зачет сдал и повторно сдавать не буду!
Мне не хотелось с ним ругаться, но и расшаркиваться никогда не стану.
— Ой ли? — Впервые за весь разговор Виктор Дмитриевич улыбнулся широко и обрадованно. — Не пойдешь, а полетишь! С пером в придачу!
Вот в такой, наверное, момент и взорвался Володя Брыль. Был у нас такой здоровенный командир корабля, что одним кулаком буйвола свалить мог. А перед Кукушкиным оказался бессильным: «Что ты от меня хочешь? Чего тебе надо?» — задыхаясь от волны бешенства, пытался он оторвать от пола стол Кукушкина. А три крупные слезы расползались по стеклу над портретом Виктора Дмитриевича.
— Истеричка! Истеричка! — отступал в угол Кукушкин и словно открещивался от нечистой силы.
Через три дня Володя Брыль поехал в госпиталь и списался подчистую. Никто не мог уговорить его служить дальше. Такие бывают обиды.
Я хватать стол не стал, но сказал, забирая летную книжку:
— Ты бы в своих филях разобрался.
Может быть, и я тут был хорош гусь, но не стерпел: уж как Кукушкин с лейтенантских годов подделывал подписи начальников, так никто не мог!
Больше мне с ним разговаривать было не о чем.
Подполковник Кукушкин
На мой взгляд, мы переоцениваем в человеке человеческое и недооцениваем в нем природу. Если бы все думали об общем благе, если бы все понимали, что в общем — залог благополучия каждого, и, главное, поступали бы сообразно со своим пониманием — конечно же лучшего и желать не надо. Но вот ведь какой фокус природы: десять думают об общем в вдруг один среди них начинает думать о себе. Все, десятка рассыпается, потому что каждый начинает морщить лоб: как бы не объегорили!
А все потому, что жизнь человека не вечна! Были бы мы бессмертны, завели бы раз и навсегда один порядок — и знай только соблюдай правила. Как в дорожном движении: держись правой стороны и никаких столкновений. Вы когда-нибудь задумывались над движением в больших городах? Лавина машин, бешеные скорости, разнокалиберные марки, а ведь никогда такого не бывало, чтобы поток пошел на поток. Зеленый — мчись, красный — стой и не рыпайся.
Ну а если говорить применительно к жизни человека, кто из нас не рисковал на красный? Если вы боитесь признаться, то я скажу: каждый из нас хоть в чем-то, хоть когда-то, но переступал запретное. И я не буду строить из себя святошу, тоже бывало. А почему? Потому что каждый из нас рождается и начинает самостоятельное движение на четырех конечностях, потом на двух, но с опорой, и так далее. У каждого своя жизнь, свои ошибки, свой цвет глаз, своя быстрота и сила ума. И каждый хочет добиться чего-то в жизни. А как же? Пока живем, надо жить! Одному для того, чтобы иметь всего достаточно, тем более что природа одарила соответствующим строем голосовых связок и, пожалуйста, вам — выдающийся тенор. А другим ради куска хлеба приходится гнуть спину от темна до темна. Вот из этих вторых я и выгребал. Кто бы знал, чего это мне стоило! Не было у меня ни наследственных титулов, ни влиятельных знакомств. А все время хотелось жить хорошо. Расчет — только на свои силы. Жизнь меня не баловала, но и я ее из рук не выпускал. Так мы и барахтались: то она меня придушит — не вздохнуть, то я ее за холку ухвачу. Случалось, выносило иногда и на красный свет! Нет, не срывался очертя голову. Команда «Стоп» прежде всего. Осмотрюсь, изучу обстановку, нет ли поперечного движения, никто не впишется с налету — и только тогда вперед. Главное, никому не составить помехи, все по-доброму, по-порядочному. Так я жил, живу и, надеюсь, еще долго буду жить.
Вы думаете, я замышлял какие-нибудь неприятности Чечевикину? На кой ляд он мне сдался! Кто знает мою работу, тот поймет! У меня одних журналов полный стол, и все их вести надо, у меня этих входящих я всходящих бумаг без счету, а каждую надо хотя бы; прочитать, не говоря уже о том, что отработать. Да и сам же я летчик, участвую в полетах, готовлюсь, руковожу. Чечевикин в моих заботах один только чирк. Я единственное хотел: указать ему, что вот ты, милый мой, всю жизнь плюешь мне вслед, а посмотри на себя, каков? Если ты такой чистенький да безгрешный, что же ты сам мизер ловишь? Послушал, уважил, склонил голову? Куда там! Ты ему слово, а он десять в ответ. Вот так и всегда. Ну раз не понимаешь доброго слова, на себя и пеняй. Может, я перетерпел бы его выпад, но, когда дело доходит до личных оскорблений, такого никому не прощаю. Ну, а как его вернее уложить, меня учить не надо. Пойди я сразу к Глушко — и, считай, на корню дело погублено. Начнет морщиться, уговаривать, разводить философию. Нет, я прямиком к другому заму. С тем у меня общий язык, с тем давно понимаем друг друга. И уже вдвоем вернулись к командиру Глушко — теперь ему деваться. Некуда.
Но и тот, услышав фамилию Чечевикина, на глазах поскучнел: как же, бывший отрядный штурман…
Выслушал он нас не перебивая, но глаз от стола не поднял. Напоследок спросил только:
— Ваши предложения?
Наше предложение простое: партийное взыскание Чечевикину — и в госпиталь на списание.