Когда Теодор увидел обнажившуюся подошву Трика, с которой Мюллер счистил грязь, он почувствовал боль, как будто саднило его собственное тело, а когда кузнец, прокладывая желобок для подковы, вонзил нож в роговую стенку и в стрелку копыта, вздрогнул не Трик, а его хозяин.
- Ну вот, сейчас обрядим тебя! - сказал кузнец и. взяв из рук Фирмена подкову, прикинул ее лошади. - Ничего, ладно будет! Покрепче держите, господин поручик!
Вдруг Теодор почувствовал, что за работой изменились отношения между ним и этим угрюмым великаном: теперь перед ним стоял уже не прежний враждебный ему человек, скрывавший какие-то свои задние мысли и готовый выставить незваного гостя за дверь. И когда Мюллер, вытащив из левого кармана молоток, двумя ударами вбил два длинных и гибких ухналя с большими шляпками, вогнав их в копыто лошади слева и справа от зацепа, он взглянул на своего случайного подручного с лукавым видом сообщника и сказал:
- Опустите, господин поручик, опустите... Посмотрим, на месте ли подкова...
Теодор осторожно опустил ногу Трика, и, лишь только она коснулась земляного пола, кузнец нагнулся и стал вертеться вокруг, словно портной на примерке...
- Ничего не скажешь... Ладно будет...
Потом Теодору пришлось снова поднять лошади ногу, и, вспомнив преподанное ему наставление, он подпер своим боком ее колено и булдыжку, обхватил рукой бабку... Мюллер, не выпуская из правой руки молоток, левой доставал один за другим ухнали из кожаной сумки и, обмакнув сначала каждый гвоздь в горшок с салом, который держал Фирмен, ловко вставлял его в отверстие, затем, поддерживая левой рукой, осторожными ударами молотка вгонял ухналь в стенку копыта, и, когда ухналь пробивал ее, кузнец с выражением отчаянной решимости ударял сильнее, кончик ухналя вылезал из копыта наружу, и молоток всякий раз загибал его книзу; когда восемь гвоздей встали на свое место, молоток нырнул в правую сумку, Мюллер сказал самому себе: 'Клещи' - и, вытащив из левой сумки те самые маленькие клещи, которые засунул туда на глазах Теодора, откусил ими кончики всех восьми гвоздей.
О сложности всех этих операций Жерико судил по изменявшемуся напряженному выражению лица и гримасам великана. Потом он увидел, что Мюллер взял ножик с заостренным стесанным концом-так называемый копытный нож; постукивая по нему молотком, он принялся срезать кромку копыта, выступавшую за край подковы, и стесывать роговой слой, треснувший вокруг отверстий, пробитых гвоздями. Работа вдруг стала похожа на чеканку и гравировку... Потом Мюллер принялся заклепывать молотком вышедшие наружу концы ухналей, а маленькими клещами, которые держал в левой руке, снизу нажимал на шляпки.
Лошадь забеспокоилась. Теодор, крепче прижав к себе ее ногу, ласково забормотал:
- Тише, тише!.. Ты же у меня умница, Трик!..
- Опустите ногу! - сказал Мюллер. Взяв рашпиль, он оглядел копыто и подпилил заклепанные концы ухналей.
С минуту стояла тишина, потом кузнец дал несколько советов.
Обычно на лошади не ездят ни в тот день, когда ее подковали, ни на следующий день. Но раз поручику завтра нужно ехать, то, уж понятно, придется...
- Не пугайтесь, если лошадь будет хромать. Опасаться тут нечего. В первый день после ковки с ними это частенько бывает...
Притворяются, хитрюги, да-да, притворяются!.. На второй день все проходит. Хорошо бы все-таки поберечь лошадку, чтобы не очень уставала. Докуда у вас перегон будет? До Абвиля или до Амьена? Ежели до Абвиля, то еще ничего. Дорога там не очень твердая и не очень мягкая, а если в первый день нога будет вязнуть, плохо дело. измается лошадь.
Теодор смотрел, как подручный собирает и раскладывает в порядке инструменты: клещи, молотки, копытный нож, рашпиль, оставшиеся ухнали. Фирмен быстро раскидал жар в топке горна, вымел обрезки копыта и железа, делая все это без единого слова и как будто без мысли, словно автомат. И вдруг, когда Фирмен снимал с гвоздя одежду хозяина, Жерико, обернувшись, увидел на его лице, освещенном багровыми отблесками, выражение лютой ненависти, до такой степени искажавшее эту нелепую физиономию, что в ней даже появилось что-то величественное.
'Вот, вот! - подумал художник. - Вот таким бы надо его нарисовать!' И ему пришла в голову мысль, что девятнадцатилетний Отелло-явление любопытное.
Жерико все не мог заснуть. И не оттого, что чересчур жесткой казалась ему постель-жиденький соломенный тюфяк, положенный на пол, он прекрасно мог бы уснуть и на голых досках; нет - просто не приходил сон. Вернувшись из кузницы, он поднялся на чердак, где юный Монкор уже крепко спал, уткнувшись носом в подушку и не слыша шумного появления товарища. Теодор не разделся, не снял даже сапог, а саблю оставил под рукой. Как-то неспокойно было у него на душе в доме кузнеца Мюллера, и тревожное чувство возрастало оттого, что он не видел этого места при дневном свете, не знал ни расположения комнат, ни того, что делается в нижнем этаже, и гак далее. А тут еще это далекое сияние луны, которое пока не доходило до кузницы, а только разливалось по кровлям маленьких домиков, стоявших в низине.
Образ Софи как-то сливался в голове Теодора с образом юной девушки, которая в Бовэ приносила ему обед: тот же венчик белокурых волос, выбивающихся из-под чепчика, то же боязливое и наивное выражение миловидного личика; только, пожалуй, грудь больше развита. Он старался не давать воли мечтаниям.
Молоденькие женщины привлекают какой-то необыкновенной гибкостью, ч мужчина с удовольствием воображает, как бы он сжал в сильных своих объятиях столь хрупкое создание... К мыслям об этих двух женщинах с нежным цветом лица примешивалось и воспоминание о той, другой, такой живой, своенравной, но и она, так же как эти две, словно бы растворялась в объятии, и перед глазами Теодора вставали ворота на улице Маргир, стайка ребятишек, Трик, которого держал под уздцы привратник, и Каролина... Как она тогда прильнула к Теодору! Она была почти без сознания, чувствовала только, что он поддерживает ее, и на миг отдала себя в его власть. Но как быстро она очнулась!
Каролина... Он старался отделить друг от друга три этих женских образа, но они почему-то смешивались, ему становилось стыдно, и на мгновение каждая выступала отдельно, словно он в тенистом саду раздвигал руками густые ветви, ища знакомое милое лицо, но видел то его, то другие лица. Он как будто изменил Каролине, и это даже доставляло ему злобное удовольствие, на которое он не считал себя способным; он играл локоном другой женщины, касался ее плеча, но вдруг впадал в отчаяние, забывал обо всех на свете женщинах, чувствуя себя таким одиноким без нее, без Каролины... В ночной мрак чуть проскальзывал бледный отблеск луны.
В доме слышались какие-то шорохи. Минутами раздавался легкий стук, приглушенный, короткий шум. Впечатления обыденные, однако они держали в напряжении молодого мушкетера, склонного к подозрениям и готового, во вред своему покою, зловеще истолковывать каждый звук. Где же это покашливают, а может быть, просто прочищают горло? Как будто скрипнула дверь-такое странное ощущение, словно где-то далеко прозвучали сдержанные голоса, и от этого сильнее почувствовалось ночное безлюдье. Казалось, глубокую тишину вот-вот нарушит истошный крик. Но тишина все длилась, и Теодор нарочно ворочался на своем тюфяке, лишь бы зашуршала солома, и замирал, как только раздавался шорох... Напрасно закрывал он глаза-через секунду они как будто сами раскрывались, вглядываясь в темноту.
И в этом дремотном оцепении перед взором его проплывали картины минувшего вечера-то кузница, то ужин. Весьма смутные картины. Художник переходил от одной сцены к другой и опять возвращался к первой. Не было желания думать о чемнибудь одном больше, чем обо всем остальном, грезилась только игра световых бликов и теней, контрасты мрака и освещенных лиц. Он отнюдь не стремился возродить в памяти эти сцены, фигуры их участников, смысл той или иной позы, но кое-что запомнилось крепко, и нельзя было от этого отвязаться. Однако в мозгу запечатлелась не общая атмосфера картины, как он сперва убеждал себя, стараясь самого себя обмануть и скрыть то, что занимало сейчас его мысли. Ему все вспоминалось выражение глаз то одного, то другого, перекрестные взгляды и их значение.
Глаза старика, который играл тут какую-то непонятную роль, взгляд того ревнивого мальчишки... Но все мысли его устремлялись к одному, к той нежной белизне, что шевелилась во мраке ночи. И никак не удавалось не думать об этой Софи... Вот она сняла батистовый чепчик и белый казакин... обнажилась тугая грудь, выкормившая ребенка, которого Софи родила от этого рыжего великана. Право, не было возможности