его наружу, на волю.
На самом деле никакой дежурный руку ему не пожимал и в глаза не заглядывал, это только показалось, примерещилось отпущенному на волю, захмелевшему от воздуха свободы узнику. На самом деле сказано было довольно мрачно и сквозь зубы: 'Свободен, бандитская рожа!' После чего ударом кулака в плечо вышвырнут он был на улицу... Но какая, собственно, разница?..
Казимир Бляхъ глубоко вдохнул, набрал полную грудь резкого апрельского воздуха, и ноздри его затрепетали. Он рассмеялся, он прыснул от счастья и, не оглядываясь, быстро пошел в гору по узкой, мощенной булыжником мостовой.
Лысый дед в расстегнутом тулупе, щурясь на солнышке и весело поглядывая на Бляха хмельными глазками, хлопотал на противоположной стороне переулка возле тощей рыжей лошади со впалыми боками. Извозчик. Но зачем ему теперь извозчик? Так славно размять застоявшиеся ноги, прогуляться пешком по каменной брусчатке, то ускоряя, то блаженно замедляя шаг, а то и совсем остановиться и заглядеться в бездонную лужу.
Легкая рябь пролетела над бездной, ветерок тронул полу пиджака.
Казимир Бляхъ поднял голову и, сощурив глаза, залюбовался ярко- синим небом, в котором проплывали редкие белые облака......
Помилован! И это несмотря на то, что сказано было: 'Обжалованию не подлежит!' Плешивый этот, гугнявый, самый вредный был из всей тройки... Вологодский. Откуда только они берутся, плодятся, лезут, вытесняют наших из органов... Это он приговор зачитывал. Он так и сказал, поглядел строго на Бляха и сказал: 'Привести в исполнение до десятого мая... Обжалованию не подлежит!'
Ошибся, братец! Еще как подлежит...
Со стуком распахнулась наверху оконная рама, солнечный зайчик, отразившись в вымытом стекле, ударил его по глазам. Бляхъ остановился, скользнул взглядом по глиняным горшкам с геранями, выставленным рядами на подоконниках третьих этажей, зажмурился от удовольствия. Эти тридцать или сорок лет, а то и все шестьдесят (чекисты живут долго, если их не убивать), которые были неожиданно подарены ему, казались бесконечными, нескончаемыми. Они теперь были для него значительнее, громаднее, бездоннее, чем сама вечность, которая так неотвязно мучила его своим дурацким 'окончательным объяснением' в сырой и мрачной камере.
Подождет вечность, потерпит. А теперь - жить! И никакого тебе 'десятого мая'!
Чувствуя тепло ласкового солнышка на лице, Казимир Бляхъ поднимался по узкой улочке. Хмельная улыбка блуждала по его лицу. В ушах не стихала, а как-то неподвижно звучала праздничная фраза дежурного, где 'бандитская рожа' превратилась уже как-то сама собою в 'господина хорошего': 'Вы свободны, господин хороший!..' - и с каждым шагом, заглушая хрипловатый баритон дежурного, в музыку этих слов вступали все новые и новые инструменты, большей частью медные и духовые, и наконец запело уже нежной, ласковой флейтою...
Ах, Эмма, милая Эмма, ты и не догадываешься, кто к тебе идет...
Прелестная головка выглянула из окошка третьего этажа, просунувшись между тяжелыми керамическими цветочными горшками, и один из этих горшков очень-очень опасно сдвинулся с подоконника и навис над тротуаром, над тем местом, куда ровно через двадцать шагов ступит Казимир Бляхъ.
Да, да, да, любезный читатель! Именно так... Не кирпичом же, в самом-то деле!
И, к великому несчастью, ни легкомысленная горничная, сдвинувшая локтем этот роковой горшок на самый краешек, ни беспечный господин Бляхъ, залюбовавшийся этой самой хорошенькой горничной, не замечали приближающейся, а точнее - нависшей беды.
Казимир Бляхъ подмигнул веселой барышне.
Обжалованию не подлежит!
И вот ведь какое дело: некому, совершенно некому придержать Бляха за локоть, предупредить об опасности. Некому крикнуть сзади: 'Казимир! Ты ли? Да постой, брат, неужели выпустили? Быть того не может!..' - и обнять, обнять крепко, задержать, сбить темп шагов, которых осталось ровным счетом двадцать до того места, над которым накренился уже и еще более сдвинулся тяжеленный керамический горшок с цветком герани. Символ провинциального русского мещанства, которое, сколько его ни дави и ни искореняй, само собою плодится и прет изо всех щелей, будь оно проклято...
А между тем господин Бляхъ уже не смотрел вверх, ибо хоть и приятно ему было бы переглянуться еще разок с озорной горничной, но слишком высоко для этого приходилось задирать голову. Он решил пройти подальше, а потом уже оглянуться. 'Вон там остановлюсь, - решил он, наметив место у винной лавки, возле которой стояли двое мастеровых в картузах и о чем-то спорили, - а оттуда уже оглянусь на нее. Если смотрит, то тогда можно будет... Скажем, вечерком в субботу...'
Как, однако, самонадеян и глуп человек, когда загадывает наперед. Когда загадывает не то что на годы, а даже и на субботний вечерок, не зная, доживет ли он до обеда нынешнего дня... Что там до обеда - ни над единой минутой бытия не властен человек, существо хрупкое.
Весьма и весьма хрупкое и недальновидное.
Едва только Казимир Бляхъ определил то место, откуда он обернется на прелестную горничную, или прачку, или машинистку, черт бы ее драл, едва только он подумал про субботний вечерок - в этот миг сделал он свой двадцатый, роковой шаг, и именно в этот самый миг горшок беззвучно сорвался и ринулся на него вниз с десятиметровой высоты.
Не знаю, почему не произошло то, что должно было произойти...
Возможно, рок похож на мечтателя, у которого весьма живая, яркая и богатая фантазия, а потому он не нуждается в тусклой материальной реализации и подтверждении своих фантазий.
А может быть, он бывает иногда жалостлив и умеет передумать в последнее мгновение...
Может быть, он вовсе не Казимира Бляха пожалел, прах с ним, с этим Бляхом, а спас он от суда и следствия молоденькую девушку, только позавчера приехавшую из Костромы, круглую сироту, так неосторожно высунувшуюся из окошка и, кстати говоря, вовсе не на плешивого Бляха заглядевшуюся, а на щеголеватого молодого человека, который стоял на другой стороне переулка, перед витриной табачного магазина, и, делая вид, что выбирает в витрине нужные папиросы, гляделся в свое отражение, не повредился ли идеальный пробор в набриолиненных черных волосах...
А может быть, будь на месте вечно гонимого, худого и проворного Казимира Бляха кто-нибудь другой, к примеру вышедший на улицу перекурить Степан Терентьевич Рогов, то уж Степану Терентьевичу горшок этот непременно пришелся бы по темени, по самой его беззащитной и уязвимой макушке... Не так увертлив и быстр Степан Терентьевич, задней мыслью только силен...
Самое же верное - предположить, что тут просто произошла элементарная ошибка в расчетах, потому что царствует на этой земле уже не мудрый ветхозаветный рок, а доделывающий историю человечества невежественный, самодовольный, кровожадный дилетант и неумеха. Он-то и не учел величин относительных, не сделал математической поправки на то, что за время падения горшка Казимир Бляхъ успеет сделать двадцать первый шаг.
Время непрофессионалов.
У человека, находящегося в радостной эйфории, реакции бывают несколько замедленны, но в конце концов, несмотря на легкое запоздание, проявляются они достаточно интенсивно. И, ничего еще умом не осознав, Казимир Бляхъ рефлекторно втянул голову в плечи и рефлекторно же высоко подпрыгнул оттого, что по его щиколоткам резко и больно стегнули осколки разбившегося вдребезги горшка - черепки! - и одновременно с этим страшный лопающийся звук совершившейся катастрофы ахнул за спиной.
О, как мгновенна мысль, никакая скорость света не сравнится со скоростью мысли! В десятую долю секунды в мозгу Казимира Бляха вспыхнула ярчайшая картина: за спиной его с костяным стуком торчком обрушивается на булыжник мостовой сорвавшееся с подоконника тело молоденькой горничной, и она успевает судорожно вцепиться в его щиколотки своими острыми кистями скелета и готова живьем утащить в адскую пропасть, в проклятую вечность, а потому ноги Бляха сами собою взбрыкивают, и он еще раз подскакивает над землею... Одновременно он понимает, что так не бывает, что никто его живьем никуда не утащит, и, не опустившись еще после прыжка на землю, он знает уже про себя самое главное и существенное - жив! Он приземляется, ухитрившись каким-то образом развернуться в полете всем телом, и успевает заметить, что разбился всего лишь обыкновенный цветок герани.
Разумеется, успевает Казимир Бляхъ подумать обо всем. О том, что сегодня дважды избежал смерти. О том, как смешно можно об этом рассказать близким, как он ни капельки не растерялся...
На самом деле он все-таки сильно перепуган, просто ноги не держат...
Казимир Бляхъ передергивает плечами и, поспешно отскочив от опасного места на середину мостовой, задирает голову. Из окна третьего этажа, закрыв ладошками нижнюю часть бледного как мел лица и выпучив глаза, выглядывает неловкая барышня.
- Сволочь лупоглазая! - кричит ей Казимир, машинально хлопая себя по бедру, где в прежнее время находилась у него кобура с револьвером. - Вот я тебя сейчас об стену головой, паскуда деревенская!.. Вот я тебя сейчас камнем зашибу, дрянь!..
Он нагибается над мостовой, ищет глазами камень, но, ничего не найдя, подбирает нервно дрожащей рукой острый осколок керамики, черепушку (и череп, и пушка!), и, коротко размахнувшись, швыряет его в обидчицу. Осколок, не долетев даже и до второго этажа, стукается в стену, тихо и нестрашно, и падает на мостовую.
Барышня показывает ему розовый язык и проворно захлопывает окно.
- В милицию ее надо, акт составить, - блеснув круглыми стеклами очков, советует какой-то случившийся здесь служащий в сатиновых нарукавниках. Пойти милиционера кликнуть. Акт составить... дата, подпись...
- При чем