не поддаться, поскольку исходило это от самых дорогих и близких, и от людей, которые делали то, что вызывало большое уважение: например, они пытались бороться с расовыми предрассудками в Южной Африке. Однако романы и рассказы, вообще искусство любого вида упорно становилось все более и более личным. В Синей тетради Анна пишет о своих лекциях: «„Искусство в Средние века не было индивидуальным, оно было общинным; оно основывалось на общественном сознании. Ему был неведом болезненный индивидуализм, служащий основной движущей силой искусства капиталистической эры. И настанет такой день, когда и мощный эготизм индивидуального искусства тоже останется в прошлом. Мы снова вернемся к такому искусству, которое будет выражать не внутренние противоречия человека и не его обособленность от своих же собратьев, но его ответственность за других людей, его братские по отношению к ним чувства. Западное искусство… все больше и больше напоминает пронзительный вопль муки, испускаемый душой, фиксирующей собственную боль. Боль становится нашей глубинной и подлинной сущностью, нашей реальностью…“ Я говорила что-то в этом роде. Около трех месяцев назад я стала заикаться в середине лекции и не смогла ее закончить…»
Анна начала заикаться, потому что она пыталась закрыть глаза на некоторые вещи. Как только зарождается давление или течение, от них уже не скрыться: было невозможно не быть в высшей степени субъективным; это, напротив, было, если хотите, основной писательской задачей. Игнорировать это было невозможно: невозможно было написать книгу о строительстве моста или дамбы и не углубиться в описание мыслей и чувств строивших их людей. (Вы думаете, это карикатура? — Вовсе нет. Это или/или и в данный момент находится в самой сердцевине литературной критики коммунистических стран.) Наконец, я поняла, что выходом из этой дилеммы, или способом прохождения через нее, преодолением неловкости, вызванной тем, что пишешь о «мелких личных проблемах», является осознание того факта, что ничто не является сугубо личным, в том смысле, что ничто не является уникальным и присущим одному тебе. Когда ты пишешь о себе, ты пишешь и о других людях тоже, поскольку твои проблемы, страдания и радости, все твои чувства — а также твои незаурядные выдающиеся мысли — не могут быть только твоими. Разобраться с проблемой «субъективности», с этой шокирующей ситуацией, когда ты поглощен делами крошечного индивидуума, который в то же время пребывает внутри взрыва восхитительных и ужасающих возможностей, можно, если увидеть в нем микрокосм и таким образом прорваться через личное и субъективное, если попытаться личное возвести до общего, как это, по сути, всегда и делает сама жизнь, преображая личный опыт — как ты его, во всяком случае, воспринимаешь, пока еще не вырос, «
Еще одна мысль заключалась в том, что, если придать книге правильную форму, она сама по себе будет служить комментарием по поводу традиционного романа: дебаты о том, что представляет собой роман, идут с тех самых пор, как зародился этот жанр, а не являются, как можно себе вообразить, если почитать современных академиков, чем-то новым. Выставить короткий роман «Свободные женщины» в качестве краткого изложения и конденсата всей этой массы материала означало сказать нечто о романе в его традиционном виде, было еще одним способом описать чувство неудовлетворенности писателя, которое к нему приходит, когда он ставит точку: «Как мало мне удалось сказать о правде, как мало удалось мне уловить и передать из всей этой запутанной сложности; как эта маленькая аккуратненькая вещь может быть правдивой, когда мой опыт был настолько грубым и откровенно нескладным и бесформенным?»
Одной из моих основных целей было придание книге такой формы, которая говорила бы сама за себя, которая была бы заявлением, сделанным без слов: я хотела говорить через форму книги.
Как я уже сказала, это осталось незамеченным.
Так получилось, в частности, потому, что книга эта в большей степени принадлежит европейской, а не английской, традиции романа. Или, скорее, традиции английской, но в том виде, как она понимается в данный момент. В конце концов, традиция английского романа в себя включает и «Клариссу», и «Тристрама Шенди», «Трагикомедиантов» — и Джозефа Конрада.
Нет никаких сомнений в том, что попытаться написать роман идей — это все равно что совершить акт членовредительства: ограниченность нашей культуры — сила могучая. Например, вот уже несколько десятилетий талантливые юноши и девушки выходят из своих университетов в полной готовности гордо заявить: «Конечно, я ничего не знаю о немецкой литературе». Так сейчас заведено. Викторианцы о немецкой литературе знали все, но могли с чистой совестью знать мало о французской.
Что до остального — что же, не было случайным то обстоятельство, что разумная критика в мой адрес исходила от марксистов, или от тех, кто ими был когда-то. Они увидели,
Вопрос понимания того, что я пыталась сделать, — он подталкивает меня к разговору о критиках и к опасности вызвать у читателя зевоту. До чего плачевна эта перебранка между писателями и критиками, драматургами и критиками: читающая публика так к этому привыкла, что смотрит на них устало, как на вечно между собой бранящихся детей: «Ах да, ах, наши дорогие малыши, вы снова за свое взялись». Или: «Вам, писателям, отвешивают все эти комплименты, или, уж если вас не хвалят, то, по крайней мере, вам достается все это внимание — так почему ж вы вечно недовольны и обижены?» И публика права. По причинам, в рассмотрение которых я сейчас не стану углубляться, ранний и ценный опыт, полученный мною в моей писательской жизни, подарил мне чувство перспективы во взгляде на литературных критиков и книжных обозревателей; но в связи с этим романом, с «Золотой тетрадью», эта перспектива была мною утрачена: по большей части критические отзывы казались мне слишком нелепыми и глупыми, чтобы оказаться правдой. Восстановив равновесие, я поняла, в чем проблема. Дело в том, что писатели пытаются найти в критиках свое
Критики и книжные обозреватели не могут предоставить то, на что они претендуют, — и то, чего так смехотворно и по-детски жаждут писатели.
А все потому, что критиков этому не учили; их профессиональная подготовка велась в строго противоположном направлении.
Все начинается тогда, когда ребенку еще только пять или шесть лет от роду, когда он приходит в школу. Все начинается с оценок, наград, «мест», «потоков», звездочек — а во многих местах еще и по- прежнему — нашивок[3]. Этот менталитет скаковых лошадей, образ мышления в системе координат «победитель — проигравший», ведет к «Писатель X находится на несколько шагов впереди/позади Писателя Y. Писатель Y отстал. В своей последней книге Писатель Z показал, что он лучше, чем Писатель А». С самого начала ребенка приучают думать таким образом: всегда в сравнительных терминах, в терминах успеха или поражения. Это система отбора: тех, кто слабее, лишают уверенности в себе, и они из нее выпадают; система разработана для производства немногочисленных победителей, которые будут проводить время в непрерывном соперничестве между собой. Я глубоко убеждена в том — хотя здесь и не место для развернутого изложения мыслей на эту тему, — что те таланты, которыми наделен любой ребенок, независимо от его официального коэффициента умственного развития, могли бы оставаться с ним на протяжении всей его жизни, обогащая как его самого, так и всех остальных людей, если бы эти