это не имеет никакого отношения. Ни малейшего. Если бы вы ходили в музеи, а не сидели в скорлупе быта, то поняли бы, что чествуете сейчас второсортного вора.
— Почему же ты все-таки занялся поп-артом? — спросил Блумлайн.
— Ради бога, Сидни! Когда я начал иллюстрировать книжные обложки, ничего, кроме поп-арта, уже не существовало.
Блумлайн и Эбдус теперь словно разыгрывали эстрадное представление, остальные же сидящие за столом, казалось, попали туда по ошибке. Публика все принимала молча.
— Несмотря ни на что, ты здесь, Авраам, среди нас. «Лунакон» не пришелся тебе по вкусу, но ты продолжал оформлять книги, делиться с нами своим талантом. Сегодня ты — наш почетный гость.
— Насколько я понимаю, ты ждешь от меня объяснения. Оно тебе вряд ли понравится. Признаюсь честно, если бы я обладал более твердым характером, то не приехал бы на нынешний конвент. Но меня соблазнила перспектива быть восхваленным, поэтому я приехал. О том, что я работаю над фильмом, вряд ли кому-то еще известно. Точнее, не известно никому. Вы все слишком добры ко мне, чересчур добры. Я благодарен вам. А объяснение — оно даже не одно, их несколько. Например, такое: моей подруге, Франческе, захотелось куда-нибудь съездить.
— Но ты хотя бы чувствуешь себя здесь своим человеком, пусть даже с недостатками, которые видишь только ты?
Авраам пожал плечами.
— Здесь собрался богемный полусвет. В области так называемого экспериментального кино тоже проводятся встречи и конференции, но я никогда на них не езжу. Некоторым людям кажется, что такие мероприятия помогают им профессионально расти. Однако работа, настоящая работа, естественно, идет вдали от всех этих сборищ. Подобные встречи — по сути, случайности, и далеко не всегда счастливые. Меня искренне удивляет, что вы собрались сегодня здесь, чтобы чествовать человека, который ничего особенного собой не представляет. Мне хотелось бы вывести вас из состояния очарованности, в котором вы пребываете, но я не уверен, что смогу с этим справиться.
Публика одобрительно засмеялась и захлопала в ладоши. Я услышал, как женщина, сидящая рядом, восхищенно прошептала:
— Он всегда такой.
— Мне даже немного стыдно, — сказал отец.
Все зааплодировали с удвоенной силой. Бадди Грин вскочил со своего места и хлопал стоя. Лишь Пфлюг не разделял общего восторга и ерзал на стуле.
— Я растратил свою жизнь впустую.
Это была последняя фраза отца, которую я услышал, — все остальные его слова утонули в море бурных оваций. Авраам страдал, находясь в центре внимания. Внимания богемного полусвета, так он назвал людей, которые сейчас его окружали. Они воспринимали отца как прирученного ересиарха, известного пессимиста. То, как он выставлял напоказ собственную несостоятельность, лишь заводило толпу, мне показалось, они все даже ждали этого ключевого момента. Мирясь с презрением к ним их кумира, как собака — с необходимостью терпеть поводок, эти люди, по-видимому, считали, что просто обладают хорошим чувством юмора и умеют посмеяться над самими собой, собственными недостатками.
Но несмотря ни на что, во взгляде Авраама я уловил проблески ответной любви, скрыть ее он был не в силах. Мне вспомнились слова моего тезки из «Колоколов свободы»: «Они звонят по страдающим, неизлечимым, несправедливо обвиненным, обиженным, легкоранимым, по каждому несчастному на всей земле». Естественно, я не раз бывал на сборищах рок-критиков, диджеев университетского радио, ездил на музыкальный марафон, организованный «Колледж Мьюзик Джорнал», на конференции и просто тусовки, где кого-то точно так же восхваляли и возносили, как сейчас — моего отца. Только одеты там люди были по- другому. Сейчас мне представился целый мир, сплетенный из таких вот встреч и разного рода «конов», где ощущение собственной неполноценности и ненависть к себе легко превращаются в свою противоположность.
Творческая встреча приблизилась к концу. К столу подошел и сел рядом с Сидни Блумлайном еще какой-то человек. Призывая к тишине, он постучал пальцем по микрофону. Одет этот тип был так же странно, как все вокруг, но по-особому странно. Его рубашка в светло-голубую полоску с белоснежным воротничком, красный галстук-бабочка, аккуратные усики и прилизанные волосы — все в нем напоминало облик сенатора-республиканца, занявшего столь высокий пост благодаря ловко провернутой избирательной кампании. У него был чрезвычайно громкий голос.
— Мне впервые выдается шанс лично поприветствовать всех собравшихся на конвенте, — прогремел он. — С чего бы мне начать? Наверное, с радостного известия, о котором по своей скромности мистер Эбдус не упомянул сам. Завтра в десять часов утра нам предоставляется счастливая возможность частично увидеть его фильм. Всех приглашаю завтра в зал Вайоминга. Не упустите этот шанс!
— Вот этот, — прошептала Франческа, теребя меня за руку. — Он от твоего отца просто без ума.
Это ты от него без ума, подумал я, но промолчал. От тебя исходят невидимые лучи, поэтому ты везде и во всем видишь свою любовь к отцу.
Окутанный облаком парфюма и эмоций Франчески, я рассматривал человека в галстуке-бабочке, продолжавшего громко говорить в микрофон, и размышлял о том, почему она вдруг так разволновалась.
— Перед вами, дамы и господа, еще один большой друг и помощник нашего уважаемого почетного гостя!
Вот при каких обстоятельствах я впервые увидел Зелмо из оргкомитета — человека, о котором так много говорила Франческа.
Глава 4
Ресторан «Бонджорно» был ужасен, но, наверное, и не догадывался об этом. Клиентам все здесь преподносилось с агрессивной напыщенностью, будто вам самим не хватало сообразительности и без подсказок вы не оценили бы по достоинству ни чесночный хлеб, ни индивидуальные вазочки для оливковых косточек, ни накрахмаленные салфетки в бокалах, ни отчетливое произношение официанта, зачитавшего для вас многочисленные названия фирменных блюд. Зелмо Свифт взялся лично заказывать вина: обратился к каждому из присутствующих и удостоверился, что выбрал именно то, чего желает гость.
— Этот ужин дарю вам лично я, а не «Запретный конвент», — подчеркнул он. — Все остальные пусть довольствуются кошмарной гостиничной едой. Уж я-то знаю, чем там могут накормить, потому всегда стараюсь хотя бы раз сводить своих друзей в заведение поприличнее.
— Очень мило, — сказал я, чтобы хоть как-то отреагировать.
За столом Зелмо говорил так же оглушительно. Его голос звучал, как раскаты грома, потрясая всех присутствующих. При этом Зелмо мастерски умел оборвать речь, когда кто-нибудь подзадоривал его обычными «Шутишь?» или «Ну, ты даешь!». В такие моменты его лицо, да и весь облик говорили о том, как хочется ему продолжить свой спич.
— Ужин и дружеская беседа! — провозгласил он. — Вот она, настоящая жизнь. А в отеле остались одни мумии. Да благословит их Господь.
«Не ты ли предводитель этих мумий?» — мелькнуло у меня в мыслях. Однако я понимал, что наш ужин при свечах задуман только для того, чтобы подчеркнуть заслугу Зелмо в организации конвента.
— Я выбрал этот ресторан, в частности, еще и потому, что подумал: мадам Кассини непременно оценит по достоинству лучшую на всем калифорнийском юге итальянскую кухню.
В глазах Франчески, сидевшей справа от Зелмо, блеснули шаловливые огоньки. Я нисколько не сомневался в том, что итальянское происхождение позволяет ей лишь проводить различие между несколькими видами пиццы в пиццериях на окраине Бруклина. Был уверен также и в том, что этот ресторан далеко не лучший на калифорнийском юге. А может, даже и в Анахайме.
Одеяние Зелмо и манера держаться искусно маскировали его возраст. По всей вероятности, ему, как мне или Джареду Ортману, было лет тридцать — тридцать пять. Во второй уже раз за этот бесконечный