звонит из больницы, что тут его хорошо подлечили, что он работает, непременно хочет со мной встретиться, показать фототеку. И я решил, как он выпишется из больницы, отдохнет маленько, одолеет писательскую текучку, сразу же и поеду к нему, хоть на недельку.
А вскорости прилетел я или приехал откуда-то, и прямо у дверей жена моя, Мария Семеновна, дрожа голосом и утирая слезы, сообщила:
- Ты знаешь, беда-то какая!.. Константин Михайлович скончался.
Вот и все, что я смог вспомнить и написать о человеке и писателе, к которому всю жизнь привязан как читатель, уважал его как гражданина, воина и труженика, такого, каких, к сожалению, очень мало в нашей литературе.
А то, что успел надиктовать Константин Михайлович о рукописи 'Зрячий посох' всего за несколько часов до отхода поезда в Крым, будучи совершенно больным, - пусть станет послесловием к моей книге 'Зрячий посох' и уроком нам, в сущности физически здоровым людям, частенько проживающим часы и дни в пустопорожней суете, болтовне и прекраснодушии.
1983
Под тихую струну
Из неоконченной статьи о творчестве Ю. Нагибина
Тот рассказ давно уже не печатается. Видно устарел, считает автор. Странное, порой совершенно никому не понятное бывает отношение писателей к своим произведениям. Впрочем, только ли у писателей и только ли к своим произведениям? Глянь, вокруг и сплошь и рядом обнаружишь странное отношение к своим детям, к миру, к искусству - все состоит из видимых и невидимых противоречий, все и вся живет вечным усилием одолеть эти противоречия, а литература в первую голову.
Порой глыбы противоречий как бы дробятся на мелкий камешник, и лежит он, омытый водою по берегам реки жизни, приманивая разноцветьем, пугая холодностью, тяжестью и множественностью своей. Только мысль человеческая пытается объять необъятное, постигнуть глубину прошедшего и бездонность будущего, только мысль способна защитить человека от беспомощности перед окружающим его миром, перед страшным смыслом бытия, только память дает ему радость и горечь воспоминаний. Как затруднена и как сложна жизнь мыслящего человека.
В одном из рассказов Юрий Нагибин удивится, казалось бы, близко лежащему 'открытию': человек знает о своем конце, животное - нет. И в этом знании самое страшное человеческое противоречие, и в этом же знании его спасение от тьмы, безвестности, от покорности и забвения. Человек сопротивляется, ищет спасения от смерти, стремится к бессмертию, животное лишь предчувствует смерть, но неспособно осмыслить его, а следовательно, и бороться за него. И когда человека низводят до положения животного, он покорным стадом идет на смерть, смиренно приемлет свой конец, - так на территории нынешней Туркмении монголы вырезали целое, цветущее, но, увы, безоружное и беспомощное государство. Чтобы уничтожить целый народ, каждому монголу полагалось убить по шестьсот человек, и мне, современному человеку, непонятно, как это шестьсот человек поддались одному, вооруженному саблей и луком вояке?! Да они если б плюнули на него по разу и то он захлебнулся бы и утонул в мокре...
Застой! Кроме всего прочего, война приостанавливает движение мысли, либо направляет ее в определенное русло, - разносторонне мыслящего существа, оно как бы консервирует чувства и мысли, кроме одной - выжить! А выжить - значит, победить. И невиданную изворотливость, сноровку, хитрость проявляет человек на войне, истребляя врага и оставаясь при этом живым. Однако всепоглощение чувств, мыслей, стремление к единой и единственной цели целого народа и общества рождает инерцию безмыслия, слепое, по чьей-то указке, по чьему-то приказу, движение жизни ведет человека, как слепого, он становится иждивенцем, перестав распоряжаться собой, отвечать за себя, он и ответственность за себя с себя снимает, плывет, куда его несет, идет, куда его подталкивают.
Так рождается ограниченность и стирается индивидуаль- ность. Во всем! Везде! В одежде, в отношениях полов, в подчинении друг другу.
И чем дольше и больше война или состояние войны в обществе, тем дольше и больше бездуховность, которые порождают примитивные требования к себе, к окружающему миру и, как следствие, - тупое, похожее на общество, его породившее, искусство - без мысли, без истинной красоты: живые цветы вполне и с успехом заменяются ярко раскрашенными бумажными.
И наша лакировочная литература, искусство и нынешнее китайское возникли не случайно. У них есть почва, унавоженная безмыслием.
Как показали войны и особенно последняя, самая тяжелая, самая смертоубийственная, самая бесчеловечная остановка в поступательном движении человека, человеческой морали, чревата такими последствиями, что и сами эти последствия мы начали ощущать болезненно лишь многие и многие годы спустя, часто отыскивая причины в дне сегодняшнем, в действительности повседневной, а они, причины наших бедствий, там, во мраке веков, в первых схватках людей, заложивших камень раздора в человеческую историю.
Тяжко пробуждение человека от страшного, бредового сна войны, трудно его возвращение из смертной тьмы к свету жизни, настолько тяжко и трудно, что рождается в человеке робость, если не боязнь и перед этой самой жизнью, за которую он бился, не щадя живота, перед действительностью, к которой надо принадлежать отныне, строить ее, двигать и отвечать за самого себя.
Далеко не всегда и не так было с людьми, возвращающи- мися с войны, как это показано в кинохронике - эшелоны, цветы, музыка, счастливые лица, плачущие от счастья женщины. И эшелонов не всем хватало, и цветы были не всем, и встречающие не у всякого. Большое количество людей оказалось на перепутье - меж войной и миром. Желанным, долгожданным, но, увы, уже непривычным. Как жить? Где? Чем? У многих потеряны профессии, здоровье, нет семей, прервано учение. Одни надежды впереди. Но солдаты-то, рядовые-то хорошо за войну усвоили мудрый смысл нехитрой пословицы: 'На Бога надейся, да сам не плошай'.
Еще в госпитале робкий, смиреный солдат Степан притирался к шумному, боевому сержанту Егору, и с ним вместе подался в гражданскую жизнь, ибо один-то побаивался встречи с нею, с этой самой жизнью за воротами госпиталя. Самоуверенный Егор не зря приголубил Степана - мастеровой он мужик, а сейчас такому цены нет, разорены войной дома и села, самое время сейчас идти по деревням и 'калымить', современно говоря.
Рассказ назывался несколько 'в лоб', но не без лукавой иронии 'Деляги'. В первой же попавшейся деревне 'делягам' находится дело, много дел - все устарело иль порушено, везде нужны трудовые, в особенности мастеровые мужицкие руки. На постой бывшие вояки определяются, как и следовало ожидать, ко вдовушке и, разумеется, еще не старой, работают жадно, споро. Егор, само собой, подбивает клинья под хозяйку, но она как-то прохладно относится к нему, а вот к смирному, безгласному Степану вроде бы и благоволит. И это больно задевает Егора - на войне он не знал соперников, да еще таких вот тихонь, как Степан. И, перекрыв крышу на избе хозяйки, приделав еще кой-какую работу по селу, Егор дает приказ двигать дальше. А Степан чего-то не спешит, чего-то мешкает, но ослушаться друга не смеет. И вот, в неурочный час, во время проливного дождя, не взявши с селян за работу ни копейки (нечего и не с кого брать - уяснили 'деляги'), Егор и покидает друга Степана, и деревушку, обескураженно кому-то грозя, что подается он не куда-нибудь, а аж на Камчатку! Отчего, почему на Камчатку?! Но герои Нагибина всегда совершали и совершают этакие вот крайние, безрассудные поступки, вроде детей: 'Не даете? Окно разобью!' И в этом какая-то неотразимая симпатия - всегда как-то смешно и жалко подобных 'героев'. Национальная, наверно, черта эта наша - бунтовать - вот оттого и грохает.
Степан благоговеет перед другом - этот даст жизни! Ему что? Ему и Камчатка нипочем! А сам он остается в тихом доме, у обворожительно ласковой вдовы, заниматься сельским трудом - где уж ему до Егора?!
В дальнейшем автор переименовал рассказ. Видно, коробило кого-то из редакторов прежнее название. Советские воины, освободители, симпатичные мужики, 'положительные' во всех отношениях герои - и вдруг - 'деляги'. Стал он называться, может, и более точно, но как-то вяло - 'Пути-перепутья', и ох, какие пути-перепутья видятся у этих 'героев', которых бесчисленное множество встречалось на послевоенных дорогах, и как ясен, прост 'жизненный предел' мастерового человека - Степана.
У нас литературу часто уподобляют райсобесу иль церкви, которым надлежит оказывать всём и всяческую помощь, ну если не литературную, то хотя бы духовную, хотя бы замолить чьи-то грехи, утешить что ли заблудшую душу.
Именно в такой вот помощи нуждался и я тогда, ибо прочел рассказ в госпитале или перед демобилизацией из нестроевой части, теперь уж не помню, тоже пребывая в пугливой растерянности - куда идти? К кому? Как жить? Чем? Где?
Но Егор со Степаном уже попробовали жить той жизнью, что ожидала вскорости меня и миллионы таких как я 'деляг', - уже шли вперед и трудно, с сомнениями, порой, как саперы, - на ощупь прокладывали путь к будущей жизни.
Это было и навсегда осталось в Нагибине: точно угадывать нужду человеческую, вовремя подставлять свое плечо - для опоры - ближнему своему или, как велеречиво и заношенно это называется в нашей критике, 'откликаться на злобу дня'. Откликались-то у нас многие и в литературе, и на сцене, и в кино, и в живописи, да ответное эхо часто не доносилось, ибо сама по себе 'злоба дня', животрепещущая тема, может быть, лишь скомпрометирована, коли к ней идут с холодным сердцем и ремесленными устремлениями.
Художник, если он истинный художник, достигает ответного чувства посредством сострадания, переболевая болезнями каждого человека, раньше других пропуская через себя, через свое