порвались. И шут его знает, где и когда они порвались! Толька попробовал чинить штаны, но стянул нитками рванье, и те места, где были дыры, напоминали рубцы недавно заживших болячек. Показываться на люди в такой одежде было совестно.
Вовка вернулся из коридора не один, а с ребятами. Они наперебой стали клянчить овса, расхваливать его на все лады.
— Давай, Толька, меновую сделаем, — предложил Вовка.
— Какую меновую?
— Ну… ты нам — овса, а мы тебе свой завтрак, нам эти завтраки надоели хуже горькой редьки. Все хлеб да хлеб.
«Дуралеи», — решил Толька про себя и снисходительно согласился:
— Что ж, можно, конечно, и сменять.
Сделка была выгодной: за несколько горстей овса он наелся досыта да еще унес домой два бутерброда. А так как ребята настойчиво требовали еще овса, на конный двор он пошел вечером уже с мешочком. Когда Толька шмыгнул обратно к воротам конного двора, из сторожки, где хранилась сбруя, вышел сторож и остановил его:
— Ты что здесь делаешь?
Толька держал за спиной мешочек и не знал, что ответить.
— Овсеца-то зачем набрал, милок?
Решив, что дедушка с таким добрым лицом не пожалеет овса, мальчик глухо ответил:
— Есть.
— Е-есть? — удивленно произнес старик. — Как так есть? Ты что, конь или курица, чтобы овсом кормиться? Постой, постой, да ты чей будешь? Вроде бы мне твое обличье знакомо.
— Пронин я. Толька Пронин.
— Так, та-а-ак, — задумчиво протянул сторож. — Значит, живете по соседству. Знавал я отца твоего покойного. А мачеха-то где?
— Уехала куда-то.
— Вон-на что? — с изумлением поднял брови старик и засуетился. — Погоди-ка, сынок. — Он засеменил в сторожку и вынес оттуда краюшку хлеба, на которой соблазнительно красовались три пареные картофелины и кусочек сала. — На-ка вот поешь, дорогой, а овес-то брось, не дело им питаться.
Толька прижал краюшку и тихо сказал:
— Спасибо, деда.
— Ешь, ешь на здоровье, голубок, — наговаривал старик, провожая его с конного двора, и уже в воротах спросил: — В детдом-то пошто не идешь?
— Лупят там нашего брата.
— Кто это тебе наговорил?
— Сам знаю.
Однако Толька не удержался. Он доверчиво высказал деду все свои страхи и заявил, что в приют он «ни в жизнь не пойдет».
Старик задумчиво прищурился, потеребил бороду и проговорил, вздохнув:
— Ну что ж, вольному воля…
В эту ночь Толька видел разные приятные сны: то свою шумную школу, то поля золотого овса, то жаркие страны, где на деревьях растут вареные картофелины величиной с арбуз, то доброго седенького деда. Проснулся он от чьих-то разговоров и шагов по скрипучим половицам. Только что видел он дедушку с конного двора во сне — и сейчас слышался его голос. Только казалось, что сон еще продолжается.
— …Не дело это, товарищ милиционер. Живет он в холоде, в голоде, изведется малый.
— Почему он сам не заявляет о том, что остался один? Давно бы уже в детдоме был, — отозвался незнакомый голос.
— Э-э, милай, сейчас все узнаешь, — ответил старик и тихонько потянул половик, в который Толька закутывался, как в одеяло.
— Голубо-ок! Вставай-ка, горемыка, дядя за тобой пришел.
Толька быстро вскочил и, едва различая при бледном свете волосатое лицо старика, задыхаясь, прокричал:
— У-ух ты, старый! Хлеба дал, картошки дал! Я думал, ты добрый! А ты продал меня! Не пойду в приют! Не пойду, хоть на месте застрелите!
— Да ты что, милай! Зачем ругаешься? Тебе ведь люди добра хотят, — приговаривал дед, пытаясь погладить его по голове. — Пойдешь в детдом, там тебя оденут, обуют, кормить, учить станут, с ребятками такими же, как ты, жить будешь. Там и тетеньки есть, воспитательницами называются. Они тебя полюбят, ты вон какой парень — боевой да умный…
— Да, полюбят, по спине плетью с проволокой, — уныло отозвался Толька. — Дяденька милиционер, дедушка, мне здесь хорошо, не отправляйте меня в детдом! А? Не отправляйте?
— Таким родителям на осиновом суку самое подходящее место, — негромко сказал дед.
— Хорошо, мальчик, в детдом тебя не отправим, — сказал милиционер, — сходишь со мной, тебя там спросят, запишут и отпустят.
— Иди, голубок, иди, хорошо тебе будет. Потом ко мне, старику, прибежишь, спасибо скажешь, — ласково говорил дед.
И Толька понял, что детдома ему не миновать. На улице все еще было сумрачно. Впрочем, и весь зимний заполярный день напоминает сумерки. Светает медленно, словно ленивый человек поднимается с постели. Сумерки были Тольке на руку. Шагая с милиционером, он подсматривал удобное место и выжидал подходящий момент. И вот он, этот момент: узкий проулок впереди и открытые ворота. Толька рванулся в сторону, вильнул за сугробы и побежал, что было силы. Вдогонку ему несся голос милиционера:
— Мальчик! Мальчик! Постой, глупый…
Толька нырнул в ворота незнакомого дома, милиционер пробежал мимо. Сердце Тольки радостно колотилось. Снова свобода, раздолье и никакого детдома!
Однако он быстро понял, что в жизни его наступила большая перемена. Домой ему возвращаться нельзя, идти некуда. Осталась только школа. Но и в школе дела у Тольки обстояли неважно. Он напропалую грубил учительнице и отличникам, без всякой причины лез в драку, чтобы сорвать свою злость. Вера Семеновна — классный руководитель — сердилась, отчитывала его при всех. И всего обидней было стоять перед всем классом в порванных штанах, в дырявой рубахе и огрызаться. Он почувствовал, что скоро наступит момент, когда не выдержит и заревет.
Не-ет, реветь он, Толька Пронин, не станет. Не из таковских он, чтобы его нюни весь класс увидел. Лучше в школу не пойдет, все равно уж теперь.
Зачем она нужна, школа? Э-эх, дожить бы ему до первого парохода! Места надо ему совсем-совсем маленько. Не больно раскормлен, в какую-нибудь щель заберется так, что сам капитан не сыщет.
Долго бродил Толька в этот день по городу, ходил из магазина в магазин, из столовой и столовую. Хотелось есть, было тоскливо и обидно. Вот он пристроился в библиотеке на диване, листает журнал, смотрит картинки, голова клонится — в тепле потянуло спать. Он встряхивает головой и глядит на стенные часы. И ясно вдруг представляет себе, что сейчас делается в четвертом классе.
Вот прозвенел звонок — начинаются занятия во вторую смену. Ребята привычно усаживаются за парты, вынимают из сумок чернильницы, книги, тетради, успевают посмеяться, ущипнуть девчонок. Самые отчаянные, приоткрыв дверь, смотрят в коридор и, крикнув «Идет!», бросаются на свои места. В класс входит Вера Семеновна со строго поджатыми губами. Ребята позаглаза называют ее ронжей в честь рыжеголовой птицы, которая умеет надоедливо каркать. Учительница поправляет рыжие волосы, открывает журнал и начинает перекличку. Дойдя до Толькиной фамилии, оглядывает класс, приподнимает брови и с нескрываемым раздражением говорит:
— Опять нет?!
Долго он сидел в библиотеке и думал: «Где ночевать? Что есть?» Ему хотелось лечь и умереть, но только так умереть, чтобы он мог видеть и слышать, как станут жалеть его и как учительница будет раскаиваться, проклинать себя, может быть, заревет даже оттого, что обижала когда-то заброшенного мальчика.