он окажется в пяти километрах от Москвы. Если, конечно, не обернется птицей и не покроет это расстояние за считанные минуты. Воевода не знал, но мог предполагать: его оппонента задерживает нечто серьезное. Нечто не дает ему суетиться. Действительно, причина задержки была серьезной и уважительной. Даже у слабой сумрачной души может быть сильное и твердое чувство собственного достоинства. Завеса чувствовал очень большой город. Очень сладкий город. Но воспитание не позволяло ему броситься на добычу по-дикарски, подобно голодному бродяге. Завеса бы не ощутил и пятой доли наслаждения от гибели новой Гоморры, явись он к ее стенам и башням с неподобающей суетливостью и в неподобающем облике. Только поэтому за туманным экраном неторопливо двигалось нечто, отдаленно напоминающее человека. Не птица, не олень, не колесница, а… что-то вроде человеческой фигуры. Правда, удвоенной в масштабах, непропорциональной, угловатой, с необычными верхними конечностями – то ли крылья, то ли клещи, то ли ожившие орудия мясницкого промысла… Ноги – вполне человеческие. Да и лицо. Н-да… лицо. Так любили срастаться воедино брови у жителей развратной страны Ханаан! Ныне и страны такой с лупой на карте не сыскать, а уж людей с такими бровями подавно не существует. Когда-то Завеса убил всех родственников существа с ханаанским лицом, да и сам бровастый едва спасся. Опасная была тварь, зато какое гордое, какое заносчивое имя – Ямму! С таким именем и в таком облике, пожалуй, не грех разрушать великие города…
Воевода не знал и не предполагал, что сверхсекретный Комитет, занимавшийся разработкой феномена Грибник, решил использовать последний свой козырь. В 12.15 по Завесе, если он не остановится, планировалось нанести удар ядерным оружием. Хотя бы и в двух шагах от Москвы. В конце концов, полумертвый город намного лучше мертвого…
…В десять утра Бойков закончил последние приготовления. На столе у пульта связи красовалось нечто, напоминающее приемник, собранный сельским радиолюбителем из разномастных деталей. И, конечно, не мог обойтись без провинциального шика: приладил посередине две лампочки, ровно мигающие – одна зеленым, а другая красным… К чему это он? Девчонкам на потеху? Откуда в уроженце славного города Зубцова, с юностью простившимся при каких-нибудь последних Рюриковичах, такая любовь к электричеству? Чай, не инженер Красин!
Воевода сказал, улыбаясь:
– Ты знаешь, я всегда мечтал о славе, о том, чтобы стар и млад любовались моими подвигами. Мне всегда хотелось, чтобы женщины смотрели мне вслед и перешептывались между собой: вот, герой прошел. Если погибнуть – то на миру, на глазах у народа. Видишь, получилось иначе. Четыреста лет я воюю по подворотням. Возможно, кто-нибудь помнит меня, знает, в новых пособиях по тактике я два раза видел собственное имя. Но, в общем, по правде сказать, никто меня не знает. Да, никто меня не знает. В 905-м Андрей делал мне операцию без наркоза, я не хотел быть выбитым, а ничего обезболивающего поблизости не было. Ты не представляешь, до чего это больно. Я ревел, как ребенок, меня трясло потом часа два… И все забыли, все забыли про ту операцию, никому она сейчас не нужна, один только Андрей там, вдалеке, наверное, вспоминает. А может, и он забыл, потому что в его памяти века так и топчутся, яблоку негде упасть…
– Он не забыл.
– Не важно, забыл он или нет. Важно было исполнить свой долг. Я доволен. Послушай, Паша, помоги мне совершить один маленький грех, пожалуйста. Я не могу никого взять с собой, но…
Бойков никак не решался выговорить. Стыдился? Все еще не мог помирить себя с тем, что ему больше не ходить по этой земле? Наконец, продолжил:
– Я сойдут на нет в какой-нибудь придорожное канаве у номерного шоссе. Тела в таких случаях не остается, хоронить нечего. Мне, Господи прости, чудовищно обидно: никто не будет знать и видеть, когда меня не станет. Вот, посмотри сюда… – он показал на «приемник», – эта лампочка (дотронулся до зеленой) – я, а та (дотронулся до красной) – он. Если у меня все получится, погаснут обе. Если нет, только зеленая. Примерно через час или чуть меньше.
– Ты улыбаешься? Почему ты улыбаешься?
– Кажется, я додумался до одной важной вещи. Или дочувствовался. По всем правилам и законам я исчезну навсегда, ничто не останется от меня, душа сгорит. Так?
– Так.
– Но Он выше всех законов. Он – любовь. И, значит, Он меня вытащит. Я погибну, сгину, уйду в небытие. Но я останусь жив, уцелею, вернусь. Я не знаю как. Я не вижу способа сочетать несочетаемое. Умереть – и выжить, как это возможно одновременно? Невозможно. Но, наверное, существует высшая непостижимая логика, где все возможно… Ведь Он выше всех законов. Вот я и улыбаюсь.
– Ты… ты, воевода… знаешь, Бойков, ты очень хороший человек.
– Хотелось бы надеяться.
– Это правда.
– Все, прощай. Не хочу задерживаться…
Четверть одиннадцатого он покинул базу «Айсберг-2». Мечников сел за стол и глаз не спускал с «передатчика». Уходили минуты, тянулась тоска ожидания. Воевода мог с ним связаться, но, видимо, в этом не было смысла… О! Зеленая лампочка потускнела и перестала мигать. Свет ее едва видно. Значит, жизнь уходит из воеводы полноводными струями. Значит, он проиграл. Вот вся зелень собралась в одну тонкую гаснущую искорку. Нитка света затрепетала, как мотылек трепещет крылышками, уже обожженными пламенем… Исчезла.
В тот же миг, разом, безо всяких прелюдий, погасла и красная лампочка. Завеса покинул Срединный мир.
Все-таки победа. Победа! Бойков добился своего.
Минус четыре. На часах стоял полдень.
«Знаешь, Бойков, ты очень хороший человек…» – «Хотелось бы надеяться…» – «Это правда.» – «Все, прощай. Не хочу задерживаться…»
Возможно, он вернется через пятнадцать лет. Возможно. Вернется и займет свой терновый престол. Но прежде минет пятнадцать долгих лет, а может и все двадцать, Бог весть… Сегодня надо собрать дружину, поговорить с людьми, связаться с соседями. Плоть войны должна жить.
Шесть… пять… четыре… три… два… один… пошел!