— Как не думать! — невольно вырвалось у него, еще минуту назад не знавшего, сохранилась ли в его сердце хоть искра любви к Ане. — Как не думать, когда любишь? И мог бы забыть, мог бы покончить с этим, если бы не знал, что… Ведь любит она меня, любит! — воскликнул он и спросил у Маруси лихорадочно, спасая свою надежду: — Любит? Вы видели: любит?

Лишь впоследствии он понял, каким жестоким был этот вопрос, обращенный к Марусе, понял и то, сколько благородства и самоотверженности было в сердце девушки, ответившей ему тихо, дрогнувшим голосом:

— Любит… Ой, любит!.. — И уже не только ненависть, но и отчаяние прозвучало в ее голосе, когда она проговорила быстро, горячо: — Так не жалеет она вас, не жалеет! Не будет вам с нею счастья. Не знает она, как любить надо, не знает! — Промелькнув мимо Степана, дробно простучав каблуками по ступенькам лестнички, Маруся вскрикнула: — Ой, не надо мне никого! Никого не надо, когда я такая несчастная на всю жизнь!

Дверь мазанки, закрываясь, хлопнула.

«Чем счастливее я?» — подумал Степан и почувствовал, что все это неправда. Жестокие, отвратительные слова, брошенные Аней ему в лицо, ее жестокость к Рапсе Павловне, к Марусе — ведь даже в этом была любовь. Отчаявшаяся, обезумевшая, но все же любовь и, быть может, тем более любовь. «Так что же, так что же? — возражал себе Степан. — Все разрушено, все оборвано…»

Но любовь продолжала жечь его сердце, любовь, хранящая надежды, несмотря ни на что.

Часть четвертая. Слово

1

Надо было забыть Аню, но забыть любимую нельзя. Оставалось заглушить воспоминание, мысль о ней. Степан начал бой самый изнурительный, какой только может выпасть на долю человека: он запретил себе иметь свободное время, отдых и развлечения, подставлял плечо под любое задание, отдавал мозг любой теме.

Обстоятельства в этом отношении сложились как нельзя более благоприятно. Ушел в отпуск Гаркуша, заболел Ольгин. Пришлось заняться профсоюзами и судом. Началась гонка, по сравнению с которой работа в дни партконференции была курортом. Из дому Степан уходил рано утром, несколько раз пересекал город вдоль и поперек, открывал дверь за дверью, к полудню врывался в редакцию и строчил заметки, боевички, отчеты в рубрики «Жизнь профсоюзов», «По городу», «Курортные новости», «На бирже труда», «Пролетарский суд», в то время как Пальмин, поглядывая на часы, читал заметки, уже сданные Степаном, и ругал его за недостающие запятые.

— В четыре буду. — С этими словами Степан исчезал, чтобы вернуться через два часа с материалом, собранным во второй половине рабочего дня.

— Ну как, горячо? — спрашивал Пальмин.

— Ничего, ничего! — завистливо откликался Сальский. — Пускай пострадает молодой человек, зато богачом станет. Шутка ли, гонорар за троих… Куда он девает деньги, а?

Закончив сдачу материала в текущий номер, Степан набрасывался на вечерний город. Это были собрания, пленумы, конференции — лучшая возможность встретить нужных людей, завязать полезные знакомства, найти зародыши новых тем, которые рано или поздно должны были облечься живой плотью фактов и неминуемо стать добычей Степана уже в виде информации. Здесь, в табачном дыму, в шуме прений и кулуарных споров, обитала всевидящая богиня осведомленности, прирученная молодым репортером и верная ему. Южный город умел отдыхать вечером, когда краски тускнеют, тени сгущаются, заштилевшее море посылает берегу легкую прохладу, зажигаются огни ресторанов, казино, кинотеатров, на бульварах вспыхивает позолота краснофлотских ленточек, а от берега отплывают нарядные лодки, окрещенные женскими именами. В этот час Степан являлся в редакцию, чтобы дослать в текущий номер несколько заметок и сразу же взяться за подготовку материала на завтра.

Теперь комната с венецианскими окнами встречала его как хозяина и казалась радушной, уютной. Он звонил домой: «Мамуся, как ты себя чувствуешь? Тебе ничего не нужно? Я задержусь в редакции, очень много работы. Я и обедал, и ужинал, не беспокойся». Затем он зажигал настольную лампу, выкладывал на стол блокнот и колдунчики-справочники и писал, стараясь черкать поменьше, так как в утренней смене работали наборщики средней руки, а материал уходил в типографию неперепечатанным, — «Маяк» все еще не обзавелся второй машинисткой.

Время шло, стопка исписанных полосок типографской бумажной обрези росла. Понемногу, в тишине, в безмолвии, Степаном овладевало ощущение сдержанного внутреннего кипения, хорошо известное журналистам, привыкшим работать ночью. Все задуманное и сделанное в городе за день было вот здесь, в заметках, маленьких статейках, небольших зарисовках — вся полнота, все многообразие жизни, набиравшейся день ото дня сил и красок. Даже мелкие факты, едва заметные былинки жизни, мимоходом отмеченные в блокноте, соединившись и позаимствовав друг у друга силу, приобретали значительность, весомость. Раскрывались новые явления, возникали новые вопросы — дыхание большой жизни в малом.

Оторвавшись от стола как бы для того, чтобы размяться, но в действительности для того, чтобы продлить радостное ощущение открытия, находки, Степан прохаживался по комнате, напевая, затем снова усаживал себя за стол. В один из таких счастливых вечеров появилась богатая фактами и окрашенная скрытым задором статья «Улучшаем рабочие здравницы» — о начавшемся курортном строительстве, оплаченная по распоряжению Наумова двойным гонораром. Другой вечер дал рубрику «На советской улице» — прямой ответ пакостникам, лгавшим в константинопольской белоэмигрантской печати о запущенности, развале советских городов. Заметки в две-три строчки говорили о коммунальном строительстве, о балконах, увитых зеленью, о вновь заасфальтированных тротуарах, о нарядных витринах кооперативных лавок…

Около полуночи являлся Пальмин со свежими оттисками только что сверстанного номера газеты, бросал один оттиск на стол Степана, забирал у него все написанное и заваливался в кресло. Просматривая напечатанную информацию, проверяя фамилии, даты и цифры, Степан в то же время краешком глаза следил за Пальминым, читавшим его материал, радовался, если Пальмин одобрительно посвистывал, настораживался, когда тот начинал кряхтеть, чмыхать носом и переваливаться в кресле с боку на бок. Кончались эти вечера тем, что Степан и Пальмин позволяли себе одну-две шахматные партии.

— Да, тебе приходится солоно, — говорил Пальмин. — Но скоро вернется Гаркуша… Может быть, Борис Ефимович найдет в Москве для «Маяка» пару приличных репортеров, — ты получишь отпуск и сможешь вознаградить себя за нынешнюю баню. Прокатись по южному берегу, развлекись.

— Вряд ли удастся… Мама чувствует себя неважно.

— Но тебе нужно на время переменить обстановку. Незачем превращаться в аскета. Бери пример с меня…

Пальмин сладко потягивался, его глаза затуманивались; начинался рассказ без имен и фамилий о последних удачах Пальмина, успешно ухаживавшего за московскими дамами, приезжавшими лечиться от полноты.

В один из таких вечеров Степан предложил Пальмину для четвертой полосы «Разговор» Мишука о лавках частных и простофилях несчастных. Неудача и провал! Читая «Разговор», Пальмин выразил свое неодобрение целой серией междометий — пренебрежительно экал, гмыкал, кряхтел и охал.

— Ты серьезно предлагаешь это в газету? — спросил он. — Базарный лубок в три краски. Красное, белое, черное, и ничего больше. Что-то напоминающее тертую редьку с квасом, кушанье, совершенно неприемлемое для культурного желудка. Удивляюсь! Мишук, как ему и пристало, сбивается на раек, буффонаду, а его шеф, его воспитатель Киреев рад и доволен. Протри глаза…

— Лубок? — вздыбился Степан. — Кому нужно протереть глаза: мне или тебе? Смотри, какой у него

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×