яблоневым листом с медовыми добавками. Вобщем радовались жизни, пили чай-каркеде, поминали всевышнего — иль хамдуль илла! Слава Господу!
А вот в доме рыжего Муссы царил плач. Скорбели все, громко, в голос — начиная с сына заклинателя Али и кончая старым добрым аспидом, горестно шипящим в своей каморке. Сам рыжий Шейх в церемонии участия не принимал, судорожно выгнувшись, он распростерся на полу и невидящими глазами смотрел в потолок. Лицо его было жутко перекошено, жилистые ноги сведены, спутанная борода в крови. Лежал он не в одиночку, а в компании ихневмонов. Шерсть на зверьках встала дыбом, окровавленные пасти оскалились.
— Он послал Мурру! Мурру он послал! — страшно закричал Али, увидев Хорста, поднял к небу руки и яростно потряс ими. — О аллах! О, отец! О, я отомщу! О, мне ведомо, где его логово!
Пальцы его сжимали мертвой хваткой голубиные потрепанные перья.
— Тихо ты, сынок, тихо, не кричи так, — Хорст по-отечески обнял его, участливо вздохнул, похлопал по плечу. — Сын моего друга — трижды мой сын. Не плачь, береги силы. Ты ведь поедешь со мной в гости к Змееводу?.. С легким сердцем? Вот и отлично, никуда не уходи, — улыбнувшись Али, он передал его в цепкие руки Ганса, пальцем поманил старшую жену Шейха Фатиму и вытащил пачку денег. — Муж твой, о женщина, был добрый мусульманин. Сделай так, чтоб земля ему стала пухом. Я проверю.
В глубине души ему было стыдно, что он подумал о Мусе плохо — слава богу, что все закончилось так. С предельной ясностью.
Андрон (1981)
И было воскресенье, мороз и солнце, день чудесный. К тому же февральский, предпраздничный, знаменующий собой канун зачина красной армии, так что народа на рынке хватало. И продавцов, и покупателей, и праздношатающегося элемента, и ментов, и жулья. Все погрязли в мелкобуржуазной трясине.
В мясном ряду благоухало шейкой, колбасами, шпигованным копченым салом, в молочном отливала янтарем густая словно масло сметана, в отделе для солений притягивали взоры черемша, огурчик, чеснок, хрустящая эстонская капуста. Невольно замедлялись шаги, непроизвольно поворачивались головы, обильно выделялась слюна. Неподалеку спекулянты азеры торговали молдавской грушей, задвигали мандарины из Грузии и пихали яблоки из госторговли, сверкали золотозубо пастями, пушили молодцевато усы.
— Эй, дэвушка! Эй ты, блондынка! Ты туда не ходы, ты сюда ходы! Мой фрукт самый сладкий.
Шум, гам, алчная суета, визг вырываемых из ящиков досок, стук мелочи о железо прилавка, сияющие, похожие на ночные посудины окорята с квашениной. Рынок…
На дворе тоже народу невпроворот. Кто пришел купить, кто продать, кто украсть, кто просто поглазеть, а кто пресечь, засечь, проявить ментовскую бдительность. Волнуется, шумит разномастная толпа, пробавляется по принципу: не надуешь, не проживешь, и в самой гуще ее, привычно раздвигая народ, похаживает в белой куртке Андрюха Лапин, со знанием дела вышибает деньгу, посматривая зорким глазом на вверенный ему фронт работ.
В аппендиксе двора, у параши, то бишь у мусорных баков, устроилась вшивота — голубятники со своими турманами, бородунами и тучерезами. Самое подходящее для этой публики место. Жуткие жмоты. Выкатят нехотя положенные тридцать коп. разового сбора — и все, хорошо еще, если не обругают вслед вполголоса по матери. Маромойное племя! Не доходя до гадючника, у торца рынка, стоят крольчатники, крысятники, опарышники и мотыльщики. Те, что с грызунами, тоже шелупонь, жадная, прижимистая, не достойная уважения, а вот народ с кормами большей частью душевный, широкий, вызывающий самые лучшие чувства. Взять хотя бы Асю, толстую, с перманентной простудой на губах, неопрятную тетку. Поздоровается всегда приветливо, посмотрит ласково и одарит рублем. А то что воняет от нее за версту тухлятиной, так это понятно — опарышей она разводит на дому, осеменяя мясо при помощи говеных мух, окрещенных — уж не в честь ли Терешковой? — вальками. Или вот Косой Тимур со своей командой, добывающие мотыль при посредстве хитрой приспособы под названием «волчья пасть». Всегда поручкается уважительно, матюгнет от души товарища Берию — это у него бзик такой, да и зашуршит по-доброму рублевой бумажкой…
Крысино-голубино-крольчачей сволочи, слава богу, нынче не так уж и много, зато кошатников и псарей явилось немеряно, так и норовят продать втридорога братьев наших меньших. Рыбаки-аквариумисты взяли их в плотное кольцо, баламутят воду сачками, греют ее, чтоб не превратилась в лед, на хитроумных горелках и свечках. Будто варят невиданную уху из гуппи, скалярий и меченосцев. Те еще жмоты — торговать бы им жабой, которая их душит!
— Ну что, Роден Буонаротти, — живо разглядев в толпе шустрого мужика-масочника, Андрон придвинулся к нему, начальственно, но с уважением подал руку, — опять нарушаем? Любишь ты, Федя, неприятности.
На ящике были разложены искусно вылитые из гипса и ярко раскрашенные маски, распятья, сексуально-буферястые русалки. Сразу вспоминались слова Вицина из всенародно любимого фильма: налетай, торопись, покупай живопись.
— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, — Федя подмигнул, редкозубо ухмыльнулся и профессионально, неуловимо быстро сунул Андрону трешницу. — Да ты не боись, начальник, таможня дает добро. С Сережей я уже поздоровался, — и он мотнул башкой в сторону рынка, где за двойными дверями в специально оборудованном помещении волок свое нелегкое бремя ментовский капитан Опарин. Сумками, бутылками, но все же большей частью дензнаками.
«Ну и ладно», — Андрон кивнул, не выписывая квитанции, отчалил и двинулся сквозь толпу к столам, за которыми толкали корм для пернатых. Здесь стояли люди уважаемые, проверенные, хорошо понимающие главный жизненный принцип — пусти свою кукурузу на воду, и она вернется к тебе с маслом. Не бином Ньютона. Дай контролеру рубль за место, потом еще один за хранение товаров в контейнере, и торговля пойдет как по маслу. По тому самому, которое приплывет на кукурузе.
«Ну пока вроде бы все», — охватив всех неохваченных сбором, Андрон пересчитал добычу, отдал в кассу богово и, прикинув свою долю малую, погрустнел — двадцать карбованцев. К вечеру, может, наберется еще десять — итого три червонца. Умножить на восемь выходов в месяц — двести сорок, плюс семдесят пять рублей жалованья, положенного ассу водителю электротележки. О мама мия! Жалких три сотни! Fortune de camp, нищенское существование! Слава богу что зима на исходе, и скоро открытие сезона. А там… Воображение сразу нарисовло Андрону косяки цыганок, размахивающих гвоздиками, цветочные столы, заваленные розами и как кульминацию всей этой фантасмагории вожделенную «шестерку» цвета коррида с шестерочным же, аж восьмидесятисильным, двигателем. Экспортного исполнения, с велюровым салоном и хромированными, написанными не по-нашему буквами Lada. Эх, под железный звон кольчуги… Занятый волнительными мыслями, двинулся Андрон сквозь рыночную суету, но тут же был вынужден вернуться к прозе жизни, услышав глас туалетчика Коляни, пропитой, умоляюший:
— Андрюха! Брат! Займи рубля! Нутро горит!
Коляня был занюханный голомозый мозгляк, обтрюханный, небритый и, как водится, в своем репертуаре — на кочерге. Когда-то давно он колымил на автобусе и, приезжая на кольцо, с чувством угощался бутербродами, наливая из термоса бурый, круто заваренный чай. Пока не врезался на всем ходу, и не выяснилось, что в термосе-то был не чай, а вульгарный коньяк наполовину с зубровкой. С тех самых пор — ни бутербродов, ни коньяка, только емкости по три шестдесят две, потом по четыре двенадцать, затем с мебельным лаком, политурой, жидкостью для обезжиривания поверхностей, да еще грязные загаженные очки, похожие на амбразуры в преисподнюю. И хоть было Коляне далеко за полтинник, так он и значился — Коляней, спившимся запомоенным изгоем. Шкваротой чесоточной.
— Держи, — уважив-таки старость, Андрон облагодетельствовал его рублем, сплюнул от мерзкой вони бормотухи и отправился к себе, в крохотный предбанник— раздевалку в боковом крыле рынка, расположенный по соседству с зоомагазином. Хотел было просто посидеть, погреться, дочитать «В августе сорок четвертого», но девки продавщицы не дали — затащили к себе на чаи, распиваемые по случаю мороза с наливкой. Вишневой. А что, время обеденное, святое, имеем право…