развратителя целомудренных детей, каким его в случае «разоблачения» представят любой судья, любая газета, вдруг становится влюбленным мечтателем, нежным и живым человеком, любящим красивое и молодое. Виктор же, его темноволосый ангел, предстает передо мной бездушным вымогателем подарков и денег, стяжателем и подлецом. Да-да, подлецом, потому что настоящий человек, будь он и десяти лет отроду, может ебаться с кем хочет, но не продаст свое тело. Сука Виктор…
Я солидаризируюсь с моим двойником. Он мне теперь нравится. Во всяком случае, у него есть трагедия, есть тайна, есть источник страдания.
– Я веду двойную жизнь, – говорит он со вздохом. – И ужасно устаю от этого. На радио я выступаю под псевдонимом, – добавляет он. – Не дай Бог кто-нибудь узнает меня, какой будет скандал! Кроме того, я с тех пор, как переехал в Вашингтон, не позволяю себе любовных связей в этом городе. Для этого я приезжаю в Нью-Йорк. Здесь я анонимен. В отличие от вас, Эдвард, – вдруг говорит он мне лукаво, – я уже не считаю себя привлекательным, потому я всегда плачу за любовь. Я покупаю себе любовь.
«С чего он взял, что я считаю себя привлекательным?» – думаю я.
– Я тоже плачу за любовь, – говорю я, улыбаясь. – Мои партнеры идут со мною в постель в большинстве случаев потому, что я писатель. Им интересно. Я плачу им психологическими, невидимыми, но очень высоко ценящимися в человеческом обществе валютными знаками. Они хотят быть привилегированными, спать с писателем… Если бы я был просто Эдвард, отец Джон, а не Эдвард-писатель, моя постель была бы куда более пустынна.
Он понимает. Он улыбается, и мы вздыхаем. У нас одинаковые лица. У него чуть-чуть иной голос, чем у меня, тембр моего голоса выше. Мы еще раз оглядываем друг друга, уже не скрываясь.
– У вас лучше фигура, чем у меня, – больше мышцы, и совсем нет живота, – замечает он с некоторой завистью.
– Да, – соглашаюсь я. – Но лицо, это лицо.
– Да, увы, – подтверждает отец Джон. – И очки. А вы пробовали носить контактные линзы?
– Угу, – говорю я, – пробовал. Но я много пью – профессиональная болезнь литераторов – и постоянно спьяну теряю линзы. Дорогое удовольствие.
– И я пробовал, – сообщает он. – Но лицо без очков становится отвратительно плоским.
Лицо. Наше лицо.
Мы пьем свой «Гиннесс». Уже два часа ночи, и кафе на открытом воздухе пустеет. Официанты начинают переворачивать стулья и водружать их на столы. Отец Джон расплачивается.
– Хотите пойти со мной? – вдруг спрашивает он.
Святой отец уже немного подвыпил, но это не неприятно, с него только слетели остатки некоей пастырской сдержанности или, может быть, робости.
– Хотите пойти со мной в «Сенник»? – продолжает он. И поясняет: – Это бар на Восьмой авеню, то место, где я нахожу своих мальчиков. Я щедр, они меня там все помнят и знают, идут со мною охотно… Позже мы могли бы пойти ко мне в отель…
В голосе его прозвучала неуверенная интимность. «Пойти в мой отель» – могло означать что угодно. Точнее – два варианта. Взять мальчика или двух мальчиков и пойти в его отель, сделать с ними любовь… Это один вариант. И второй вариант: я и он идем в его отель и там занимаемся любовью… Но второй вариант маловероятен. Он – педофил, я – взрослый мужчина с полуседыми волосами – не могу быть ему интересен. Разве что из хулиганства? Глядя в его лицо, как в зеркало… Сделать любовь с человеком с моим же лицом?
Я не пошел. Мы пожали друг другу руки и разошлись.
Ночью мне приснился красивый Виктор, который бил отца Джона по голове бейсбольной палкой. Отец Джон был голый, и член у него был мой.
The Wild Side[24]
Его панк-дочурка говорила впоследствии: «Кожаную одежду и браслеты с шипами папаша стащил у меня». Я впервые встретил его за границей уже в кавалерийских сапогах до колен, сшитых по заказу, в узких кожаных брюках, в кожаной же фуражке с привинченным к ней металлическим двуглавым орлом, в черной рубашке и черной кожаной куртке. В холодную погоду наряд дополняло черное кожаное пальто до полу. От него всегда обильно и сладко пахло духами «Экипаж».
Так случилось, что неожиданно мы обменялись столицами. Он, спасаясь от французских налоговых инспекторов и в поисках нового рынка сбыта для своих картин, рисунков и литографий, переехал в Нью- Йорк. Я же, после 35 или более отказов в американских издательствах, сбежал в Париж, нашел себе французского издателя, потом еще одного, да так и прижился в Париже, лишь каждый год наезжая в Нью- Йорк на несколько месяцев.
И вот он меня ждет. Он меня требует, этот кожаный человек, уже успевший отстроить себе новую жизнь в Нью-Йорке, подраться и помириться с «Ангелами Ада», вместе с бандой прихлебателей и нанятыми в усиление отряда гангстерами-ирландцами совершить налет на помещение своего бывшего галерейщика и, силой сняв картины со стен, увезти их в фургоне… Мой друг Алекс ожидает меня.
Об этом мне сообщил высоченного роста, здоровенный, плечистый, пузатый кубанский казак – один из адъютантов Алекса, метнувшийся ко мне с другой стороны Грин-стрит в Сохо, когда я выходил из галереи.
– Сам ждет тебя, – объявил мне казак. – Ты ведь сегодня приходишь к нам… Казак был в татуировках, полуголый. Несмотря на конец сентября, в Нью-Йорке было липко и жарко – остатки запавшего между небоскребов лета. Казака Алекс привез из Парижа.
Я не знал, что сегодня «прихожу к ним». Но, привыкший к стилю моего друга Алекса, я не стал возражать. Лет пятнадцать назад Алекс, намеревавшийся прибыть в Москву из родного города в русской провинции, заранее оповещал нескольких посвященных о своем прибытии особыми таинственными знаками. Письмом со стрелами, высланным за пару недель до приезда, зашифрованной телеграммой или даже, как утверждал художник Кабаков, надписями мелом на стенах во дворах домов на Сретенском бульваре и на асфальте у «Кировского» метро.
Я пообещал казаку, что приду, но не пришел в ту ночь в новую, стоящую, если я не ошибаюсь,