[19] Я успела увидеть множество бедно одетых мужчин. Все они как бы чего-то ждали и вглядывались в перспективу бульвара.
— Около года, мадам, у меня была любовная связь с женой бандита. Да-да, настоящего бандита. За время этого странного романа я успел узнать, насколько криминализирован Париж… Вы даже себе не представляете…
В коридоре зазвенел телефон. Она извинилась и вышла. Произнесла там несколько невнятных фраз и возвратилась в комнату.
— Это Мишель. Он извиняется. Он все еще в ателье. Он ждал, когда схлынет трафик. — Она уселась в кресло.
Я знал, что рабочее ателье Мишеля Бертье находится в десяти минутах ходьбы от квартиры. Он сам сообщил мне когда-то, что с удовольствием совершает aller-retour в ателье и обратно пешком. Так что какой трафик, почему нужно брать автомобиль? Чтоб полчаса добираться в нем до квартиры?
Она, очевидно, поняла по моему лицу, что я нуждаюсь в объяснении. К тому же я ждал обыкновенно по-английски точного ее мужа уже 25 минут.
— С тех пор как Мишеля ограбили, он предпочитает пользоваться автомобилем.
— Ограбили?
Судя по ее глазам, она жалела, что проговорилась. Возможно, он не велел ей никому говорить.
— Да. Черный парень встретил его у выхода из метро, последовал за ним, вынул нож и потребовал бумажник… Мишель, вы же знаете, он бывший военный, экс-офицер разведки Де Голля, и вдруг какой-то сопляк угрожает ему ножом, Мишель рассердился и отказался отдать бумажник… Черный ударил его по лицу… Разбил ему очки, нос… при падении Мишель ударился головой и бедром. Потерял сознание…
— Да, — пробормотал я. — Да…
— Физический ущерб — меньшее из зол, — сказала она грустно. — Он полежал в постели несколько дней и оправился. Морально же, он, кажется, до сих пор не отошел от этого fait divers[20]… Вы понимаете… как вам сказать, морально, с ним произошла трагедия. То есть собственная беззащитность его потрясла. И для бывшего офицера, прошедшего через войну, это должно быть особенно обидно. Куда обиднее, скажем, чем для профессора литературы… Хотите еще водки? — Я взял «Шивас-ригал». Она, может быть не сознавая, что делает, налила себе то же самое. Села. — И еще, если бы хотя бы он не был черным… Вы знаете, Мишель только что вместе с несколькими коллегами выступил в печати против апартеида, они начали кампанию, и Мишель как бы душа всей этой кампании в прессе. Ясно, что нельзя переносить преступность одного индивидуума на всю расу, но ему было бы легче, если бы грабитель оказался белым…
— Много было денег в бумажнике? — спросил я, сознавая, что вопрос глупый. Но иногда следует задать глупый вопрос, дабы избавить умного человека от проблемы. Я захотел дать ей возможность прекратить исповедь.
— Восемьсот франков, кредитные карты… Но денег не жаль, и о краже карт я тотчас заявила, так что грабитель не сумеет ими воспользоваться. Но меня заботит Мишель… вы знаете, в нем как бы что-то сломалось. Он стал очень молчаливым… иной раз я застаю его сидящим, глядя в одну точку, как бы отключившимся от реальности. Лучше бы это случилось со мной… На меня бы это не произвело такого впечатления. Я пережила бы подобную историю куда легче. Я ведь крепкая женщина севера… — Она грустно улыбнулась.
Вновь зазвонил телефон, и мадам Бертье, вздохнув, вышла. Прикрыла за собой дверь. Я оглядел гостиную. Желтый приятный теплый свет. Несколько ковров. Вдалеке, в квадрате коридора, видна окниженная сплошь стена библиотеки. Уютное гнездо, храм литературы и искусства. Лишь в окна, приглядевшись, можно увидеть темный, волнующийся, рычащий, свистящий и завывающий Париж, внешний мир… После войны полковник погрузился на сорок лет в спячку, в теплый, интеллигентский, сходный с детским сон. Он всерьез поверил, что мир светел, организован и безопасен… Но пришел большой черный парень со стройными ногами, в джинсах, в кожаной куртке с прорванной подкладкой (почему эта деталь пришла мне в голову?), подкараулил пухлого седовласого буржуа, отличную мишень, у метро, и ударом в лицо разбудил Мишеля Бертье. Очнувшись на ночной улице, отирая кровь с лица, полковник — слабые ноги подгибались — встал, держась за ствол дерева. И побрел домой. Старость, конец жизни, унижение быть сбитым с ног, лишенным очков, беспомощным… Я ли это, в свое время посылавший парашютистов в тыл врага, на задания, заведовавший судьбами людей, я ли это бреду, сощурив глаза, с трудом узнавая улицы?.. — подумал Мишель Бертье…
Войдя, она развела руками.
— Мишель извиняется. Очень и очень просит его извинить, но он вынужден отменить свидание. Трафик так и не схлынул… И я, в свою очередь, извиняюсь перед вами, но принимая во внимание его состояние…
— Я понимаю, — сказал я. — В другой раз.
Я оставил книгу, надел бушлат, прошел мимо белых дверей прихожей в лифт и вышел в Париж. Впустив меня в себя, Париж привычно сомкнулся вокруг. У метро, покосившись на мой, только что остриженный машинкой череп, мама-девушка подтянула маленькую «фиетт» ближе к себе. В вагоне место рядом со мной долго оставалось пустым, несмотря на то, что все другие были заняты. Позже его занял черный парень. Судя по реакции публики, у меня пока были проблемы, противоположные проблемам Мишеля Бертье.
Статьи о моей книге он не написал. Однажды вечером я шел по рю Франсуа Мирон и увидел сгорбленного беловолосого старика. Держа шляпу в руке, погруженный в свои мысли, старик, выйдя из дверей Пен-клуба, спустился по ступеням, пересек улицу и, пройдя к комиссариату полиции, стал открывать дверь припаркованного недалеко от полицейских авто и мото, автомобиля. Мишель Бертье меня не видел.
«Дешевка никогда не станет прачкой…»
Толика Толмачева арестовали на третий день нашей ссылки на сахар. Прежде всего следует представить личность, объяснить, кто такой Толмачев, и связать его с кубинским сахаром.
Толмачев считал меня фраером, глядел на меня скептически, однако дружил со мной. Может, у него была слабая надежда на то, что, преодолев недостатки, «Сова», как он звал меня (производное от моей фамилии Савенко), станет хорошим вором? Что он думал, останется навсегда «глубокой тайною», как поется в блатной песне. «И пусть останется глубокой тайною, что у меня была любовь с тобой…» На протяжении пары лет Толик был моей совестью. Именно после того, как его прочно посадили, я, по выражению моей матери, «взялся за ум» — устроился на завод «Серп и Молот» в литейку и проработал там целых полтора года, невыносимо долгий срок для юноши в те времена. Уволился я с «Серпа и Молота» как будто бы не из- за Толика, однако именно тогда он вышел из тюрьмы (ненадолго, впрочем) и, встретив меня, шагающего на третью смену (авоська с едой болтается в руке), обронил сквозь зубы: «Рогом упираться идешь?..»
Даже сейчас, через четверть века, в моих ушах звучит эта фраза со всем ее классовым презрением. Я вижу сухую пустынную остановку трамвая против Стахановского клуба, несколько изморенных августовской жарой деревьев, пыль и песок меж трамвайных рельсов. Светлый пиджак Толмачева наброшен внакидку на плечи, белая рубашка расстегнута на груди… Вижу верную подружку его — цыганку Настю, обхватившую его за талию под пиджаком… Кольца на пальцах ее смуглой маленькой руки… И навсегда повисло над субботней пустой окраиной толмачевское «Рогом упираться идешь…» И все, и никакого дополнительного нравоучения по поводу… Не сказал, что ж ты, Сова, опустился как, в работяги ушел, я-то думал, ты прикинулся, для мусоров, ну на месяц, а ты… Ничего такого, только одна фраза… Но потом, после того как мы обменялись не по делу, а давно известными сведениями, для приличия, как аристократы: «По амнистии… скосили… Борьку Ветрова, слыхал, замочили в криворожском лагере… Да… Ну бывай…» — и я пошел, вернее, начал