можно было увидеть следы иглы? Разве что в бане… Ни о каких следах иглы я не слышал даже от недоброжелателей Костенко. Некто Светлана, лидер женского движения ПМР, говорила мне, что подполковник — наркоман, употребляет мефедрин в таблетках. Так к чему же он был привязан, Костенко, к мефедрину или к наркотику, который вкалывают? К героину? Несмотря на несомненный «прогресс» в области наркотиков, пришедший на территории бывшего СССР вместе с перестройкой и после нее, я все же уверен, что обеспечить себя постоянным притоком героина на левом берегу Днестра пока еще невозможно. Если же комбат кололся от случая к случаю, то его нельзя было назвать наркоманом. Употребляют медикаменты, а многие из них — наркотики, сотни миллионов людей в мире. Наркоман же не может жить без, он зависит от своего наркотика. Я знаю, о чем пишу, за шесть лет жизни в Нью-Йорке я сам пробовал всевозможные наркотики и знал настоящих, стопроцентных наркоманов… Обвинение же комбата в «расстреливании в щеку» из уст «ребят, которые… следили», звучит и вовсе бездоказательно. Они ведь свидетели обвинения (если не исполнители приговора).
Между тем очищенная от бездарных обвинений история комбата Костенко страшна, проста и великолепна в своей трагической мрачности. Всякая революция, приднестровская не исключение (да, это была революция), совершается трагическими, пассионарными фигурами. Возбудившись, возмутившись первыми, они атакуют и низвергают существующий порядок. Часто эти первые герои — анархические индивидуалисты, порой с криминальными наклонностями, пробужденными внезапной властью. Когда революция совершена и первые структуры нового общества и государства заложены, подобные трагические фигуры первых пассионариев не находят себе места в новом обществе. Это нормально. Ибо их призвание — восстание, разрушение, а не служение в государстве. Костенко, Сен-Жюсты, Дантоны, Робеспьеры… убираются и заменяются министрами и заведующими отделами. Вот что случилось в Приднестровье. В Бендерах Костенко практически узурпировал местную власть, население шло не к коменданту города, не к начальнику милиции, но к «батьке Костенко». «Батько» судил как Бог на душу положит, сидя в сарае, окруженный гвардейцами, Татьяна в темных очках — по левую руку.
Выливать сегодня черную краску на обгоревший «бюст» комбата — неблагородно. Его заслуги перед Приднестровьем — неоспоримы. За свои преступления, если таковые были, он заплатил. Уже со времен французской революции миру известно, что революция, как правило, пожирает своих детей. Республике нужно было убить Костенко. Его убили, и я верю, что иначе было нельзя. Другого выхода не было. Человек восстания, он не вписался в новые структуры. Матвеев, Дудкевич, шеф службы безопасности «Иванов»[2] вписались. Смогли. Костенко не смог. Это Костенко и по-своему великолепный Матвеев начали формировать армию Приднестровья, первые батальоны. Одного сделали генералом, другого… вы знаете, что…
Однако, уничтожив человека, вовсе не следует уничтожать героя — корейца с рыжими глазами, настоящего «пса войны». К тому же если Приднестровье уже оформилось в государство (предположительно временное, как Дальневосточная республика в 1920 г.), то повсюду, вне Приднестровья, время Костенок только наступает. Войны соединят российскую цивилизацию воедино. Наши границы — кровавые раны. Война только что вспыхнула в Абхазии. Рано нам расстреливать наших комбатов. Чистеньких пассионарных воинов не бывает. Моральность героев в эпоху войн и революций не та же моральность, что в мирное время.
Когда иду я по Арбату…
19 июня. Раннее утро. На пикетировании Фонда Горбачева. Два лейтенанта милиции приехали первыми, вышли не спеша из машины, оглядели лозунги и пикетчиков. («Горби — холуй Буша и K°. Преступника к суду!», «Лжедемократы — вон из России! Вы украли у народа все: страну, землю, телерадио, у детей — хлеб, молоко!») Неохотно потребовали разойтись. Когда назвавшийся Петровым Сергеем Петровичем пикетчик объяснил им, что разрешения на пикетирование нет, но Фонд Горбачева — не государственное учреждение, потому разрешение не требуется, лейтенанты расслабились, может быть, и не поверив. Расслабившись, они разговорились. Особенного сочувствия они не показали, но тот, что постарше, с расшлепанным носом-картошкой, изрек удивительно мудрую фразу, привожу дословно: «КОГДА НАЧИНАЕТСЯ РЕВОЛЮЦИЯ, ТОГДА КАЖДЫЙ ВЫБИРАЕТ, КОМУ ЕМУ СЛУЖИТЬ — НАРОДУ ИЛИ ЗАКОНУ». Я вторгся в беседу. Я сказал: «Вот я вчера был в Останкино. Такое впечатление, что революция уже началась». Лейтенант задумался: «Не… Нет еще…» И ушел к машине звонить по рации, очевидно, проверять, нужно ли разрешение на пикетирование частной организации.
20 июня поздно, ближе к полуночи, оказался на Красной площади, привлеченный скрежетом и воплями, раздирающими воздух, пришагал с Тверской. На гигантской сцене перед Историческим музеем (строение размером с шестиэтажный дом) орет некто, кажется, девушка: «Не плачь, бейби, бейби, не плачь!»
От сверхмощных усилителей содрогается брусчатка площади, звук ударяет о диафрагму под живот. Бродят люди, подавляющее большинство с ошалелыми лицами. Даже иностранные туристы шокированы… Оказалось, идет репетиция рок-концерта, который состоится ночью 22 июня. «Не плачь, бейби, бейби, не плачь!» Рок-н-ролл отрицать бессмысленно, я сам посетил за свою жизнь с сотню рок-концертов, был даже приятелем нескольких известных американских рокеров, но на Красной площади?! Есть для этого стадионы, зал Лужников. Ничтожная музыка на священной площади страны — агрессия против символа государственности, против старых камней — расшатывают их тысячи децибел… Французы никогда не устроят рок-концерт у Дома Инвалидов, где помещается музей Армии, у гробницы великого Наполеона…
А исполнители, что же, совсем безмозглые орудия чьего-то замысла? После освобождения Франции от оккупантов французы стригли наголо девок, гулявших с немцами. Тех, кто на Красной площади выл, той самой, где праздновали победу, за которую заплачено 20 миллионами наших жизней, тех стричь мало… Шакалы…
Начало июля. Стою в очереди в кассу в булочной на Бутырской улице. Еду в Приднестровье с Киевского вокзала. Зашел купить хлеба в дорогу. Впереди меня старуха (чистая седая голова, в светлой чистой кофте) долго пересчитывает рубли и трояки трясущимися руками. Снова и снова.
Моложавый старик (белая кепка, седые волосы из-под кепки, костюм с чужого, явно сыновнего плеча, брюки слишком длинные, кошелка из ивовых прутьев в руке), оборачиваясь: «Что, мать, передать боишься?»
Старуха, должно быть, не расслышав, спокойно: «Я черный беру. От белого меня давно отучили».
Старик: «Только на хлеб один уходит целая зарплата, ей-богу… Если взрослому мужчине нужно полбуханки… (не слышно. —
Старуха (очень спокойно) закрывает старый кошелек: «К весне умирать буду…» Обернувшись, смотрит на меня. Поясняет мне: «К весне следующего года».
Очередь молчаливая, но не мрачная, даже ветерок гуляет июльский, заворачивая с улицы в магазин. От кассы все идут получать хлеб. Прослеживается железная, закономерная связь между возрастом и покупаемым хлебом. Люди помоложе покупают хлеб белый, дорогой. Старики все больше берут четвертушки и половинки черного. Российское новое общество осуществляет хладнокровный геноцид своих стариков. Стоит жара… Выхожу, и асфальт мягкий под ботинками, иду к метро, размышляя: «Старуха спокойно приготовилась умирать к весне. А что, смерть освобождает от унижений…»
На Старом Арбате откормленные молодые люди призывного возраста торгуют мундирами, шинелями, фуражками, знаменами великой Армии. Продают регалии славы отцов, дедов и прадедов: ордена, медали, эмблемы. Спекулируют историей, флотский мундир — 3.000 рублей. Футболки с надписью КГБ и щитом и мечом — эмблемой некогда могущественной организации — 800 рублей… Мясомассые, плечистые, накачанные, накормленные, красномордые, хлебают ребятки-дезертиры, сидя у лотков с награбленным, немецкое пиво из бутылок. Мародеры. Мародеры, обчистившие стариков, они спекулируют на том, что