Это Кенилля шепнет, а он повернет голову:
— Чего тебе?
— Аймаклау… — повторит, как птичка.
И глаза закроет.
И больше ни слова, больше ни звука. Грех… Грех…
А в ночном небе, бездонном, как море, река дресвяная, белая — Чигей-вай… Вся мерцает… Бесконечная, поросла быльем, как травой, поросла любовными баснями и легендами…
Девка дикая рядом шепнет:
— Аймаклау… Дитя хочу… Паачучь хочу…
Ишь, усмехался Иван, дитя она хочет! Кенилля, мышеловка.
— Аймаклау… — шепчет. — Я паука ела…
Очнется:
— Как паука?
— А темного паука… Такой бегает по стволу дерева… Если хочешь дитя, надо съесть такого…
Глаза желтоватые, как лед-яснец, только немножко разного цвета. Лет себе не знает, а в любви жадная. И дикует, конечно, — вот паука съела. Сердце заходилось: как оставить такую? Вздыхая, учил слова. Катву-гынгай, сразу понятно — буря. В самом слове что-то бурное есть, не ошибешься. А вот — анкан… Прислушивался к звучанию… Море…
Однажды с горелой сопки видел настоящее море вдали — все синее, будто везде только небо. И вдали, и внизу, и вверху — все синее. Вспомнил, как будучи секретным дьяком еще в Санкт-Петербурге хотел заглянуть за свод небесный, пробить в небесном хрустале дыру. Там, наверное, тоже должно быть все синим. Только вот не дошел еще до края небес. До края земли дошел, а до края небес еще не дотронулся. Может, подумал. и Апония так создана? Чем ближе к ней подходишь, тем сильней удаляется от тебя?…
Анкан… Море…
Путь в Россию. И в Апонию путь.
Лодку выносило к высокому берегу. На обрыве, в кедровнике, прямо под луной, нисколько не прячась, на задних лапах скучно сидел медведь. Вон как пусто в природе, подумал Иван. Совсем пусто. Ну, гусь вскрикнет. Ну, лиса выругается, тявкнет. А так — совсем пусто.
Нымыланы тихи, человеколюбивы.
Это сильно повезло, что вышли к нымыланам. Могли выйти к ительменам, уже встречавшимся с русскими. Выбрось байдару немного южнее, точно вышли бы к ительменам, пришлось бы учить другие слова, если бы, конечно, ительмены позволили. Вора Данилу Анциферова, например, ительмены сожгли живьем в специальном балагане. Правда, Анцыферов сам был недобр к ительменам.
Вспомнил монстра бывшего якуцкого статистика дьяка-фантаста Тюньку.
В книге, которую вел монстр, было много самых разных слов. Дьяк-фантаст так и объяснял: пусть будет в книге много самых разных слов. Пусть будут слова куши и коряков, ительменов и нымыланов, кереков и одулов. Пусть книга послужит в будущем на пользу всем людям, где либо потерпевшим кораблекрушение. В той книге, объяснял, для такого потерпевшего всегда найдутся нужные слова, к какому бы краю его ни прибило. К чюхчам попадешь — поговоришь с чюхчами, к апонцам попадешь — с апонцами. И коряки тебя поймут, и кереки, и камчадалы, и мохнатые курильцы. Даже швед из провинции Сконе, имея ту книгу, мог бы объясниться с любым дикующим, вот какую сильную книгу вел дьяк-фантаст. Знал монстр: если обращаешься к какому человеку на его природном языке, тот человек всем сердцем добреет…
Перекрестился.
Не пора ли про все забыть? И про Россию забыть, и про Апонию… Ведь убедился, что чем дальше идешь, тем меньше находишь… Может, вообще никуда больше не надо ходить? Вот большая гора, над нею небо… Если дальше идти — выйдешь к морю. А зачем? И в лесу хорошо. Можно слушать гусей, дружить с Айгой, жить с Кенилля…
Усмехнулся.
Греб, сильно ударяя веслом.
Хотел поскорее увидеть знакомый берег.
Он, Иван, подплывет, привяжет лодку к корню нависшего над рекой дерева, поднимется к балаганам, навстречу выглянет Чекава, или Кымгач, или какая другая девка. Кенилля застесняется, не станет выглядывать. Лицо круглое, закроет его ладонями, будет из балагана голоса слушать. А выйдет навстречу Айга. Переносица у друга сердешного страшно порублена ножом, вид у Айги страшный, но всегда смеется.
— Ну?
Айга ответит гортанно:
«Елко!»
Он, Иван, войдет в балаган, девки испугаются, а сердешный друг Айга обрадуется:
«Койон!»
Пригласит, укажет на пол:
«Садись».
В балагане сердешного друга Айги просторно, посреди четырьмя колышками обозначен очаг, угли тлеют, тепло. Нагие девки сидят, прикрыв стыд пятками, скромно опустив головы.
Вздохнул.
Тюньку жалко.
Он для Тюньки так ничего и не сделал, даже не повесил его. Вся жизнь Тюньки была как кораблекрушение.
Глава III. Ночные берега
В сумерках Иван правил лодку по лунной дорожке, смутно подрагивающей на ленивой воде. Сколько раз видел такое — ночь, луна, дорожки на воде, а все равно смотрел с волнением.
Раньше как?
Раньше думал просто: природа — это то, что лежит вокруг. Например, виселицы на дороге под Санкт-Петербурхом — тоже природа. «Чего это?» — спросишь. «Главный санкт-петербурхский лесничий удерживает подлых людишек от порубок». — «А чего рубят?» — «Дубы».
Так и считал: природа — это то, что лежит вокруг.
Изучал описания Светониуса, Курциуса, а то Эродотуса: в одной стране Солнце высоко, в другой низко, спорил в австериях с такими умными, как сам, почему в одной стране все вот так происходит, а в другой вот этак? И тоже думал — природа.
А тут тьма, ночь, в небесах свет тайный. Замирающий, нежный, почти неуловимый, но свет, похожий на тот, что бывает над иконами в старинных золотых окладах. Намекающий как бы…
Но на что?
Был когда-то плоский Санкт-Петербурх, дом Меншикова, похожий на кирху, каменная баба у дома Меншикова, такая красивая, что рядом приставлен часовой, пузатые шнявы на воде, по берегам многочисленные дворцы, шалаши и хижины, улицы, вымощенные хворостом, грязь топкая, вечная, палая лошадь на обочине, собаки не успели труп растащить, низкие дымы над бесчисленными трубами, мосты на плашкоутах, кликуши, солдаты, чухонки, запах пеньки, гнилой воды, пота, смолы, кабаки, конечно… Тоже считал — природа.
А где это все? Приснилось?
Зябко повел плечами. И увидел впереди огонь.
— Для тебя жжем! — радостно крикнул с берега Похабин.
— Как узнали?