рассчитывать, что на меня обратят внимание. Я этого не терплю. Простите. Я испытываю к чему-то интерес, так пусть мной тоже интересуются. Не хочу быть пылинкой. У человека есть своя натуральная величина, и он имеет право на то, чтобы другие его замечали.
Я поняла это тогда, в первый год войны, когда везла его сквозь ливень и темноту. У меня душа уходила в пятки. Я боялась не того, что может с нами произойти, – меня пугало другое: все, что с нами произойдет, не будет иметь ни малейшего значения. Очень неприятное чувство. Предпочитаю быть в положении обвиняемой. После войны, когда меня судили, я чувствовала себя невиновной, но, по крайней мере, мое дело рассматривалось. Товарищеский суд вынес мне несправедливый приговор, и все-таки мне было приятно, что занимались моей персоной, другой вопрос – правильно ли. Во всяком случае, меня отметили, решив, что надо заняться моим прошлым. И это не самое худшее, даже если выносят несправедливый приговор. Самое худшее, когда тобой никто не интересуется.
Ручаюсь, что мой сосед никогда не переживал ничего подобного. По-моему, он принадлежит к типу людей, которые, быть может, и рисковали жизнью, но лишь получив на это санкцию вышестоящего лица; такие господа перед прыжком в темноту сообщают об этом своему начальству.
Стюардесса разносит завтрак – значит, мне не придется прыгать? А если бы? Я прыгаю и падаю на крестьянина, который убивает топором собственную жену. Теоретически вполне вероятно. Он принял бы меня за ангела, прилетевшего предостеречь его, и с криком рухнул бы на колени. Но так не бывает. Хотя техника и движется вперед, но управлять провидением мы все еще не научились. Крестьянин убил бы жену, а я бы упала на километр дальше, сломав позвоночник. И это называется прогресс? Одно совершенно не вяжется с другим. Логика? Возможно, мой сосед и верит в это, но я – нет.
Земля, растения, животные, нечто ненадежное и тревожное. Все это движется, пожирает себя, бегает, растет – я боюсь птиц в комнате, природа вцепляется в волосы, она слепа, глуха и всегда напугана, только с человеком можно поговорить, убедить его, подавить в нем то зло, с которым он и сам не примирился.
Кажется, рюмка коньяку была бы мне сейчас очень кстати.
Он вынул из кармана пиджака маленький приемник в пластмассовом футляре цвета слоновой кости. Я такого еще не видела. Настраивает его возле окна.
Храп дуэтом: бразильцы.
Зачем ему это? Разве мало того, что мы несемся в воздухе? Ему, видите ли, нужна и музыка! Что за руки, какие холеные ногти. Но маленький приемник на него начхал. Молчит, и все.
Тощая стюардесса приближается с подносом. Коньячок и бутерброды, наконец-то! Ощущаю тепло внутри. Сигаретка. Тирирарам-ти-рифифи!.. Теперь мне очень хорошо, сердце на своем месте, четыре мотора работают, чтобы я – девица? вдова? замужняя? – · могла парить, и этот добропорядочный вздор, который я несу каждый четверг, ах боже, как замечательно, ничуть меня не интересует, никаких исправлении в прошлое я вносить не собираюсь.
Я не могла предусмотреть всего, что случится, но свой долг я выполнила. Я спасала его. Потом разбирали мое дело. Это ни о чем не свидетельствует: меня осудили за то, что со мной произошло, но за то, что я сделала, мне полагается памятник. Человек, который сидит рядом со мной, не много бы из этого понял.
Это нужно самому пережить, дорогой. Представьте себе худую рыжеволосую актрису, которой предстояло сыграть Офелию в провинциальном театре и которую во время репетиций признали
Для меня не играло никакой роли – он ли его убил, – к Петерсу я всегда была равнодушна, а его взялась бы перевезти в любом случае. Убил, не убил, всякое возможно. Я его не спросила об этом – такие вопросы хороши на сцене, – впрочем, у меня не было ни оснований, ни времени раздумывать, достаточно было того, что это он. На репетициях он не обращал на меня внимания, но теперь я чувствовала – шансы мои растут: он не скажет мне больше, чтобы я шла в монастырь. Я буду его ждать в извозчичьей пролетке, ему покрасят волосы, они станут черными, монашки указали безопасный адрес. Объявления о розыске, расклеенные на углах, сулят высокое вознаграждение. Пролетка тронулась, я коснулась его руки. Он был бледен, глаза закрыты. Сидя под опущенным верхом пролетки, я угадывала дорогу. Театр. Оборонительные укрепления. Башня Казней… Я еще не знала, какой ценой мне придется расплачиваться, но мне было известно, что монашки – это дурная примета.
Стюардесса забирает у меня поднос – приемник вдруг ожил. Шипенье, прерываемое треском, потом далекая музыка.
Мой сосед доволен, он улыбается – я тоже. В конце концов музыка мне не мешает. Для чего думать о минувшем? Я выжила, этого достаточно. Мысли о прошлом расшатывают нервную систему – следовало бы изобрести таблетки против непрошеных воспоминаний. Сладость воспоминаний, кто придумал такую нелепицу?
О чем я говорила? о белье?… Кажется, я сказала, что перед отъездом мне обязательно надо постирать белье…
Разве это не странно? Сосед поймал мой голос, звучавший в эфире на прошлой неделе. Мой шепот, выловленный из воздуха. Ну конечно, ради праздника вторично передают последнюю запись: пани Фелиция боится путешествовать в самолете, пан Томаш сердится.
–
–
Смех миллиона слушателей на земле обеспечен. Я снова ничего не слышу, кроме хрипа и треска. И вдруг мой шепот:
–
Теперь лучше, ага, я узнаю эту интонацию:
–
У меня на глазах слезы, я очень взволнована. Никогда не предполагала, что я заберусь так высоко. Что