к Королю: «Хорошо, награди вас бог. Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Господи…» Сверкнуло! Видна мокрая плоскость крыла… Значит, сейчас, сейчас: «Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать. Благослови бог вашу трапезу».
Теперь нас меньше болтает. Я не понимала смысла этих слов, особенно о сове – они были темные, я их боялась.
Как хорошо, что я могу держать его за руку, он настоящий джентльмен.
– Милая, – говорил режиссер, – на тридцатом спектакле они тебе сами станут ясны.
На тридцатом? Не дошло. Даже до первого. Кажется, изо всей роли я запомнила только эти слова – и по сей день их не понимаю.
…Если бы я тогда не была в ванной, если бы успела – боже, – я слишком поздно выбежала – темнота, загорающиеся огни в окнах, вопли какой-то истерички с балкона – я поддерживала его голову, кричала, умоляя его не умирать. Что он тогда чувствовал? Что он чувствовал? Я вытирала платочком пот со лба, он что-то говорил, но мне не удалось расслышать – розовые пузырьки лопались на его губах. Нет, довольно, конец…
Все кругом молчат, только поляки у меня за спиной говорят, будто все это в порядке вещей; неприятно, потому что немножко швыряет, но метеорологическая сводка предвещала грозу на трассе. В порядке вещей? Я, прикрепленная ремнем к брюху крылатой, металлической рыбы, кидаемой во все стороны воздушными течениями, на высоте двух километров над землей! В мутной, зловещей, бурой тьме! И это называется в порядке? Благодарю.
– Вам уже легче?
– Несравнимо. Мне совестно, что…
– Ну, что вы, пустяки.
Он всматривается в меня, вероятно, удивлен, что я сжимала его руку. Ну сжимала, и что с того? Раз в жизни может и с ним такое случиться.
– Еще рюмочку коньяку?
– С большим удовольствием.
Он выспался – приветлив, энергичен. Ах, господи! Стюардесса кидает на меня холодный взгляд из-под ресниц. Ничего не поделаешь, золотко мое, не каждый натренирован для таких полетов. Если твоя мать слушает радио, то через четыре недели услышит мой голос. Я буду рассказывать про эту грозу. Расплачусь за дополнительную порцию коньяку слегка охрипшим голосом стареющей женщины, похожей на твою мать. В один прекрасный день, моя милочка, когда ты останешься ночевать дома, она спросит, не с тобой ли случайно летела в Париж пани Фелиция. И со всеми подробностями с моих слов опишет тебе эту воздушную бурю. Ох, снова начинается! Я коченею, падаю, я умерла. Рука, где его рука!
– Дышите глубже, это помогает!
Глубокий вдох – выдох. Выдох – глубокий вдох. Много раз. Он с интересом смотрит на меня. Быть может, я думала вслух? Представляю себе, что я наболтала! Обезумевший карп, и в нем мой голос, моя молитва, обращенная в прошлое. Развесили бы уши! К счастью, думать пока можно без свидетелей.
– У вас есть родные в Париже?
– Дочка. Замужем за французом, он инженер. Она будет встречать меня на аэродроме.
Я сошла с ума. Для чего я это говорю?
Крупинка ондасила. Теперь мы летим спокойно.
– По-видимому, после долгой разлуки?
– Пятнадцать лет.
– Догадываюсь, что вы, конечно…
– О да, я волнуюсь. Знаете, мне трудно освоиться с этой мыслью.
– Простите за нескромность. Вы останетесь у дочки в Париже?
– Нет, что вы. У меня муж в Варшаве. Немножко беспокоюсь, как он там без меня обойдется. Ну и сын. Кончает летную школу. Меня отпустили только на две недели.
Voila![9]
Я часто вставляю в текст что-нибудь от себя, и потом авторы на меня сердятся. Но мои вставки как раз имеют самый большой успех. Так было, например, недавно, когда Томаш потребовал, чтобы я уволила девушку, которая приходила к нам убирать. Оказалось, что у нее внебрачный ребенок. Как он говорил?
Мне хочется смеяться, я проникаю под соломенные крыши.
Я сестра одиноких и жена овдовевших.
Я утешаю меланхоликов и слепцов.
Коллектив государственного электролампового завода прислал мне памятный альбом и назвал моим именем детские ясли.