– Пойдешь за меня? – схватив больно Любку за руку, зло спросил Иван. – Еще раз спрашиваю.
– Я, Вань, не знака, вот честное слово… Я, может, сама не знаю, чего хочу. Ой, не уходи, Ванюш!…
Дома Иван от злости наделал такого шума, что мать проснулась, окликнула сына, перевернулась на другой бок, чтобы досыпать после работы, но вдруг поднялась и посмотрела на сына ясными глазами.
– Что еще с твоей Любкой содеялось? – гневно спросила она. – Сеновалы кончились? Негде родную мать на всю деревню позорить?
Иван от неожиданности брякнулся на лавку и обмяк. Он-то думал, что про сеновал ни одна живая душа на всем белом свете не знает, а собственная мать, оказывается, за ними в три глаза глядела. Может, и всей деревне известно?
– Сеновалов больше не будет, мама! – краснея еще больше, сказал Иван. – Я, мам, вообще решил от Любки подальше держаться… У меня от нее в голове все путается.
Мать сидела на постели в белой рубашке из бумазейки, обхватила колени руками и, пока Иван говорил, успокаивалась, глядела на угол русской печки, расписанной петухами, но казалось, что смотрит далеко- далеко, как бы за горизонт. Она долго молчала, потом легла и сказала:
– Давай спать, Иван. В такой морозище много спать надо, чтобы на работе не уставать… Спокойной ночи, Иван!
– Спокойной ночи, мам!
Наверное, часа в три ночи Иван уснул зыбким серым сном. Когда ворочался, не мог уснуть, вертелось в голове вечернее: озябшая Любка, каблук, долбящий снег, голос Любки и последние слова – страшные! Ведь это надо придумать, что человек чего-то хочет, но не знает, чего хочет! Прав, ох как прав Никон Никонович, когда говорил, что Ивану надо от Любки бежать как от наводнения, подальше и побыстрее. А как ты убежишь, если до армии – пол-января, февраль, март, апрель, май…
Назавтра, вялый и мутноглазый, медленный и сердитый, Иван на своем тракторе работал так себе, поэтому хотел еще добровольно съездить на ближние покосы за сеном, но узнал, что его в гараже ждут срочно и давно. Иван удивился, однако пошел. В уголке гаража сидел преподаватель русского языка и литературы Марат Ганиевич Смирнов. На нем было старенькое короткое пальто, старенькая шапка, на ногах валенки. Что могло случиться, если Марат Ганиевич дошел до валенок?
– Здравствуйте, Марат Ганиевич! – вежливо поздоровался Иван, жалея учителя и за валенки, и за Любку, и за то, что писатель Никонов говорил, что поэт из него не получится. – Извините, если задержал, но мне только-только сказали…
– Нам надо выйти, – сказал Марат Ганиевич, не глядя Ивану в глаза. – Можно нам выйти?
А куда? На дворе мороз за сорок градусов, в «кабинете» механика Николая Варенникова ребята «козла» забивают, а до дома Ванюшки от тракторного гаража – километр с гаком. По морозу придется ходить. Они выбрались из гаража, прошли метров сто и остановились разом. Оба смотрели на льдистую дорогу, оба оттягивали разговор, который, хочешь не хочешь, надо начинать. Марат Ганиевич так волновался, что забыл застегнуть коротенькое пальтишко.
– Иван, то есть Иван Васильевич, тема моего разговора…
От лютого мороза все вокруг потрескивало, дымка стелилась в недалекой низине, ни одной зимней птицы не слышалось. Тихо было, как в клубе после плохого кино.
– Тема нашего предстоящего разговора – моя супруга. Понимаете, у меня есть все основания полагать, что Люба каким-то образом… Понимаете, она к вам относится не так, как к другим мужчинам… – Марат Ганиевич испуганно поднял руки, словно говорил: «Сдаюсь». – Нет-нет, ни в чем предосудительном я вас не обвиняю! – Он закашлялся. – Гомерически трудно иметь дело со сферой столь тонкой, столь трудно переводимой на человеческий язык. Понимаете? «Слова, слова!…»
«Не любит он ее! – медленно и почему-то холодно подумал Ванюшка. – Когда женился – просто от нее очумел, а не любил.
А уж теперь и вовсе одно самолюбие!» Любка – она такая, Что редкий человек с ней справится. Если Любке что-нибудь Не нравится, если сказать что-нибудь поперек, насупится и начнет молчать, словно глухонемая. Глаза похожи на гривенники, губы подожмет, лицо сделает такое, словно все люди внизу, а она вверху. От Любкиного молчания даже Ванюшка Мурзин зверел, не то что Марат Ганиевич, который – вся деревня знала – на кровать жены ночевать или просто полежать каждый раз просился.
– Застегните пальто, Марат Ганиевич! – сказал Ванюшка. – Районное радио передавало, что к вечеру – сорок четыре. Воробьи мерзнут… – Он помолчал. – Сороки, и те попрятались…
– Мне давно известно о вашей школьной дружбе с моей женой, – по-прежнему дрожа от холода и волнения, проговорил Марат Ганиевич. – Совершенно естественно и понятно, что школьная дружба не может пройти бесследно. Этот фактор мною учитывается, но… Вы знаете, что говорит моя супруга?
– Она мало говорит, – сказал Иван. – Вот молчать она умеет…
Ему было стыдно за себя и Марата Ганиевича, за ветлы, согнувшиеся под тяжелым снегом, за старого жеребца Ветерка, что жил бездельно на колхозной пенсии и теперь вот шел мимо них до конюшни черепашьим шагом, за холодную одежду на Марате Ганиевиче. Ему было стыдно перед небом, землей, небольшой горушкой, тракторным гаражом, деревенской околицей, домами, рано начавшими дымить трубами русских печек.
– Вы совершенно правы, Иван Васильевич! – Учитель опять покраснел. – Моя супруга умеет разнообразно молчать, говорит мало, но я часто от нее слышу… Знаете, что слышу? Она часто говорит: «А вот Ванюшка…»
Жалко, конечно, было Марата Ганиевича, но и самому не хотелось после этого разговора ни на трактор, ни на улицу, ни в клуб, ни домой.
– Вчера моя супруга попросила передвинуть платяной шкаф, очень большой. Он, знаете ли, трехстворчатый, из тяжелого дерева, передвинуть его одному человеку невозможно. Я так и сказал Любочке, а она отвечает: «А вот Ванюшка передвинул бы…» – Марат Ганиевич опять машинально расстегнул старенькое пальтишко. – А неделю назад, когда я заболел катаром верхних дыхательных путей и попросил супругу приготовить мне содовое полоскание, она снова сказала: «А вот Ванюшка никогда не болеет!» – Учитель хрустнул синими от мороза пальцами. – Я сам не знаю, что говорю! Иван Васильевич,