величественного Пилипенко, остановившись у края танцевального круга боевой шеренгой, обхватили руками друг друга за плечи, ноги широко расставили, глаза сделали строгими: «Ну, как вы здесь веселитесь?»
— А почему без красных повязок? — прицепился участковый. — Сами же, комсомол, организовали встречу Нового года… Где повязки?
— В карманах, — ответил Женька. — Новый год объявлен… В карманах.
Аркадия Заварзина в клубе не оказалось, не было среди танцующих и сидящих Людмилы Гасиловой, а Соня Лунина тихонечко танцевала «На сопках Маньчжурии» с двоюродной сестрой Катей; сидели на скамейке с наглыми лицами чокеровщики Пашка и Витька, демобилизованный солдат Мишка Кочнев шушукался с молодой женой, и на большинстве сосновцев были большие маски из папье-маше, оптом закупленные заведующим клубом несколько лет назад. Этих масок в наличии имелось сорок, и час назад в кабинете завклубом, где распределялись маски, можно было услышать: «Постойте, Михеев, вы же в прошлом году были овцой. Как вам не ай-яй нынче отказываться от свиньи?»
Танцевали и сидели на скамейках клоунские носы и лисьи пасти, медвежьи рыла и свиные пятаки, крокодильи зубы и клювы попугаев. Все это кружилось, хохотало, паясничало, и, конечно, весь маскарадный табор узнавался сразу: под свинячьей мордой танцевал костюм Михеева, крокодилью пасть расконспирировали полосатые брюки деревенского аптекаря Гуляева, лисья мордочка досталась длинным ногам и узким бедрам Алены Брыль — сплетницы.
— Сели! — сказал Женька.
Четверо заняли скамейку возле дверей; скрестили руки на груди, положили ногу на ногу, подбородки задрали, прищурились; на них были одинаковые черные костюмы, на белых нейлоновых сорочках одинаковые бордовые галстуки, часы с одинаковыми полосатыми ремешками. Они в Сосновке славились давнишней преданной дружбой, всегда и везде ходили вместе, а когда сидели рядом в черных костюмах, чем-то походили друг на друга — то ли насмешливым выражением глаз, то ли ироническими губами, то ли уверенным разворотом плеч. Длинновязый и коротконосый Женька Столетов, могучий и спокойный Андрюшка Лузгин, сосредоточенный, будто всегда что-то считающий Борька Маслов, высокомерный и холодный Генка Попов — они сейчас смотрели на веселящийся зал одинаковыми глазами.
Прошло несколько молчаливых минут.
— Я тоже хочу быть охваченным всеобщей радостью! — задумчиво заявил Генка Попов.
Трое неторопливо повернулись к нему, покивав, стали печально глядеть друг на друга и пожимать плечами. Они не торопились с ответом, размышляли долго, зрело, потом Борька Маслов озабоченно спросил:
— Вам хочется интеллектуального общения или бездумного смехачества? А может быть, налицо уклон в животную страсть?
— Мне хочется бездумного смехачества! — нехотя сознался Генка Попов.
— Что вы предлагаете?
— Феньку Бурмистрову! — важно сказал Женька Столетов. — Думаю, что под лошадиной мордой скрывается нужное нам бодрое смехачество.
Генка Попов приуныл.
— Она меня свяжет по рукам и ногам! — после длинной трагической паузы прошептал он. — Только балбесам Столетову и Лузгину неизвестно, что на женской косе можно поднять нагруженную железнодорожную платформу…
Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии», учительница начальных классов Бурмистрова танцевала с подружкой в центре круга, и вокруг нее темной каруселью вращались удивительные косы — в мужскую руку толщиной, иссиня-черные, такие длинные, что достигали тонких щиколоток, а под унылой лошадиной мордой-маской действительно скрывалось лицо веселой, добродушной, разбитной девицы.
— Нет, нет! Не могу! — загораживаясь ладонями, сказал Генка Попов. — Коса — это как раз то, что способно погубить гениального физика! Мировое общественное мнение не простит тебе, Столетов!..
Между тем веселье продолжалось. Отыграв положенное количество танцев, ушел на отдых духовой оркестр, и после короткого перерыва заиграла клубная радиола. Пластинка оказалась современной: надрывался саксофон, по-совиному ухал тромбон, флейта взвизгивала, как девчонка, увидевшая мышь. Парни несколько секунд слушали музыку спокойно, потом незаметно для самих себя начали легонько притопывать каблуками, подпевать радиоле, изгибаться и двигать бровями. Затем они расцепили руки, скрещенные на груди, как бы разделившись, сделавшись каждый сам по себе, начали все убыстряться и убыстряться, словно их обтекало высокое напряжение электрического поля: схваченные за нервы ритмами двадцатого века, они, чудилось, медленно превращались в мерцающие панели электронно-вычислительных машин. Находясь в непрерывном движении, мелко вздрагивая, струясь и переливаясь блестящей материей черных костюмов, вспыхивая белизной рубашек, бордовыми огоньками галстуков, белыми зубами, цветными носками, парни то включали, то выключали крохотные части собственного тела, отрешенные от реальности, все больше проникались механичностью, высокой напряженностью — мерцали на черных панелях затаенно-страстные огоньки, метались зигзагами локаторных экранов, выли и стонали горячие трансформаторы; зеленое, красное, белое… Двадцатый век!
Двадцатый век!
Четверо парней танцевали сидя. Они потеряли ощущение времени, места. Первым поднялся со скамейки Генка Попов, продолжая вздрагивать, вычурно извиваться, мерцать глазами-лампочками, двинулся к Феньке Бурмистровой, которая тоже уже дрожала и струилась; не дождавшись кавалера, сбросила почему-то с круглого лица лошадиную маску, щелкала пальцами, ввинчивала длинные металлические каблуки в деревянный пол сосновского клуба. Вторым поднялся Женька Столетов, мотаясь из стороны в сторону, двинулся навстречу Соне Луниной, потом — Борька Маслов, Андрюшка Лузгин… Участковый инспектор Пилипенко сделал два шага вперед, проверив положение портупеи на парадном кителе, замер в боевой готовности.
Целомудренно обнажались сильные женские ноги, дерзко глядели на партнеров полуобнаженные груди, как на картинах фламандцев; среди танцующей восьмерки вообще не было ни женщин, ни мужчин — музыка, отрешенность, боль и радость века, надежда и отчаяние; вчера, сегодня и завтра…
На танцующую восьмерку глядели с завистью и презрением, с ревностью и злостью, с восхищением и негодованием, с восторгом и тупой неприязнью.
Восьмерка танцевала. Отделенный от Сони Луниной трехметровой дальностью, изгибался и «давил окурки» на полу Женька Столетов, побежденно опускал ресницы Генка Попов, когда косы Феньки Бурмистровой ударяли его по раскинутым рукам, издевательски кривил губы, многозначительно подмигивал партнерше Борька Маслов, улыбался Андрюшка Лузгин. Было весело, лихо, тревожно.
Когда сумасшедший танец кончился, когда музыка оборвалась так резко, точно радиолу накрыли подушкой, и наступила тишина, восьмерка танцующих замедлилась и, остановившись окончательно, замерла с такими лицами, словно только сейчас поняла, что произошло… Переливались разноцветные огни елки, вращался под потолком блестящий шар…
— Спасибо, Соня! — раздался в тишине голос Женьки Столетова. — Спасибо.
Парни подали руки девушкам, осторожно повели их на прежние места… Зал тоже приходил в себя: нервно засмеялись столетовские чокеровщики Пашка и Витька, две пожилые девушки наконец-то решились без смущения посмотреть друг на друга — так им было стыдно за восьмерку, а участковый инспектор Пилипенко по-прежнему был занят только Пашкой и Витькой, которые опять пошумливали и вполголоса матерились, изображая очень пьяных тружеников леса. Еще немного погодя на скамейках послышался смех, через весь клубный зал пробежал заполошный заведующий — организовывал опять духовой оркестр…
— Я люблю тебя, Женька! — вполголоса сказала Соня Лунина, когда он проводил ее на прежнее место. — Я по-прежнему люблю тебя…
Возбужденная танцем, вся еще переливаясь и дрожа, девушка дерзко глядела в Женькины глаза, и Женька сдался, потерянно улыбнулся:
— Соня!
Слова девушки наверняка слышали Андрюшка Лузгин, Сонина двоюродная сестра, две пожилые девушки, и Женьке казалось, что клубный зал, словно темнотой, наполнялся несчастьем, бедой, ощущением неустроенности. Темнело так заметно, что Женька затравленно огляделся.
— Иди, иди! — с улыбкой сказала Соня.