такие глаза, которые знают много о тракторах, деревьях, неграх, белых прирельсовых камнях, карманных фонариках, участковых инспекторах.
— Почему Женька Столетов коллекционировал стариков негров?
У Андрея Лузгина побледнели яблочные щеки: занудные движения капитана, полусумрак, ночное лицо, морщинки у глаз, похожие на бескровный след ножа, — все было такое, чего еще не видел девятнадцатилетний Лузгин, живущий в простом и ясном мире. В этом лузгинском мире люди умирали редко, смерть казалась инопланетной жительницей, сном, когда можно было проснуться.
— Отвечайте, пожалуйста, Андрей! Почему Евгений коллекционировал негров?
— Он давно вырезал изображения негров… Кажется, в третьем классе он взял в библиотеке «Хижину дяди Тома» и всю изрезал… В класс приходил директор, старуха библиотекарша, слепой завуч Викентий Алексеевич… Они тоже спрашивали: «Почему ты это сделал, Евгений Столетов?» Женька молчал…
— А карманные фонарики?
— Он боялся темноты.
Чирикнула в сосновом подросте пичужка, слева обиженно выла «Степанида», комары торжественно гудели над головой. «Забавный мальчишка!» — подумал Прохоров о Лузгине, но занят капитан был другим: мысленно поставил рядом с розовощеким парнем погибшего, несколько раз переместив их с места на место, заставил пойти по ночной деревенской улице. В руках длинновязого Женьки Столетова поблескивал фонарик, тонкий луч спотыкался на неровностях дороги, шаги тревожно отдавались в тишине… Лаяли собаки, холодно поблескивала река, мир представлялся станционным тупиком, за границами которого жили старики негры…
— О вашем письме, Андрей… — негромко сказал Прохоров. — Почему вы думаете, что Столетова убили?
У Андрея снова побледнели щеки.
— Я не писал, что его убили! — загораживаясь ладонями, воскликнул он. — Я писал, что не верю… То есть я не могу верить… Женька умел хорошо прыгать. Он не мог сорваться. Понимаете, мы всегда прыгали с подножек… — Он прижал руки к груди. — Узкоколейные поезда ходят медленно…
Парнишка был, видимо, умен, откровенен, от ласковой вопросительной интонации умел вывертываться наизнанку, как рубаха, но в мире Лузгина, где смерть считалась исключением из правила, не существовало еще тончайших и многочисленных переходов между «да» и «нет». Поэтому было страшно выбирать между двумя полярностями, и необъяснимой жутью веяло от вопроса: «Почему вы думаете, что Столетова убили?» А вот Евгений Столетов, должно быть, мгновенно расправлялся с опасным «да» и «нет». Вырезал из журналов и книг стариков негров, трусил в темноте, показывал с фотографии незащищенный кукиш всему человечеству…
— По делу проходят три женщины, — задумчиво сказал Прохоров, — Людмила Гасилова, Анна Лукьяненок, Софья Лунина… Что вы знаете о них?
Лузгин сосредоточенно смотрел на свои темные от машинного масла руки.
— Следователь Сорокин меня уже спрашивал об этом, — медленно сказал он. — Тогда я ответил, что не знаю, а теперь… Когда вы спросили про негров, я подумал, что все расскажу… — Лицо у него вдруг сделалось несчастным. — Мне кажется, что вы хорошо относитесь к Женьке! — воскликнул Андрей. — Я не ошибаюсь, Александр Матвеевич?
Прохоров покачал головой.
— Дурошлеп! — сказал он. — Яблочко наливное!
…На школьной фотографии Людмила Гасилова с бантиками на голове стояла по левую руку от Столетова, улыбалась классному окошку и была единственной из тридцати двух десятиклассников, кто не имел никакого представления о том, что стоит перед объективом фотоаппарата. Она также не подозревала о том, что ее локоть прикасается к бедру белобрысой соседки, что стоит она, Людмила, на крашеном полу и что на дворе — двадцатый век. Нельзя также было полагать, что красивая девушка торопилась навстречу жизни, — у нее было такое безмятежное лицо, какое, наверное, должно было иметь Сегодняшнее Благополучие, Счастье и Удача, а в окно девушка глядела только потому, что окно случайно оказалось в поле ее зрения, — с таким же успехом она могла глядеть на кончик носа белобрысой соседки, на обшарпанный учительский стол или на Женьку Столетова…
— Я все скажу, Александр Матвеевич! — жалобно проговорил Андрей Лузгин. — Понимаете, Пилипенко, Сорокин, ребята из райкома комсомола… А я ничего не могу сказать! Ведь вот что получается… — Он по-детски вздохнул. — Людмилу Гасилову он любил с шестого класса, говорил, что женится на ней, куда бы Людка ни уехала… Он часто об этом говорил, а я… Я старался перевести разговор на другое…
— Почему?
— Вы, может быть, тоже не поймете… Он говорил о ней так, словно они уже были женаты, хотя Женька…
Андрей остановился, прикусив губу, немного помолчал.
— У Женьки ничего не было с Людмилой… Он только ходил… Он ходил к Анне Лукьяненок…
Сидел перед капитаном Прохоровым богатырь и прятал глаза, когда на язык просилось слово, обозначающее любовь; маячили перед капитаном могучие плечи, а парень мучился тем, что его погибший друг говорил о любви так, как она, любовь, того требует.
«Деревенщина!» — ворчливо подумал Прохоров.
А «деревенщина» все еще топтался на месте, все еще ковырял землю кирзовым сапогом сорок пятого размера.
— Он пошел к Анне Лукьяненок… Он почему-то пошел к ней, хотя собирался… Он хотел жениться на Людмиле.
…Из трех фотографий вдовы Анны Лукьяненок капитан Прохоров выбрал ту, где женщина сидела на обском берегу с тусклоглазой и серой, как мышь, подругой, и старательно подтверждала предположение, что покойный тракторист Столетов любил яркие вещи. Но если Столетов делал это осознанно, то какого же черта в его горячую голову пришло решение прыгать в ночь, в свистящий воздух, в смерть с камнем- черепом? Не мог он разве погодить, если прекрасные глаза вдовы на фотографии умоляли?
— Не надо волноваться, Андрей! — насмешливо посоветовал Прохоров. — А вот лучше ответьте на такой вопрос… Когда ходил Столетов к вдове Лукьяненок? До или после коварной измены Людмилы Гасиловой?
У Лузгина смешно, как у голодного птенца, открылся розовый рот.
— Какой измены? Разве Людмила изменила? С кем?
Прохоров усмехнулся.
— Давайте-ка соблюдать статус-кво… Вопросы задаю я, вы на них отвечаете, затем, довольные друг другом, мы чинно расходимся… Когда ходил Столетов к вдове?
Пока Андрей с яростью рабочего слона, взбунтовавшегося от пустяка, переживал коварство, капитан Прохоров окончательно решил, что не бывает таких отношений между двумя людьми, где не существовало бы тайн друг от друга. Судя по той же школьной фотографии, Евгений Столетов принадлежал к тем, кто в несчастье замыкается, повалившись на кровать и сунув голову под подушку, наедине с самим собой решает вопрос: «Быть или не быть?»
— Он ходил к Анне после восьмого марта, — сказал Лузгин. — Девятого или десятого… Седьмого Анна тоже звала Женьку в гости, но он сказал: «Я не отмечаю женские праздники», а дня через три пошел… Мы гуляли у клуба, он вдруг говорит…
— Что?
— Он сказал: «Это словно умереть!» Потом ушел… В руках тросточка, шляпа на затылке, ноги — длинные…
Прислушиваясь к тишине, Прохоров машинально отметил, что дятлы смолкли так дружно и внезапно, точно у них кончился рабочий день; уже не слышались тяжелые, бичующие удары о землю спиленных деревьев, ветер утишивался в высоких кронах, так как в тайгу потихонечку да полегонечку вползал вечер: дышали прохладной ночью мхи и лакированные листья брусники, сосновые ветви так старательно пахли смолой, точно спешили вместе с дневным теплом истоньшиться до звонкой сухости, а совсем недалеко от Прохорова, оказывается, лежала мертвая молодая сова.