Ночь, ледяная рябь канала,
аптека, улица,
фонарь.
Огни ночных фонарей брезжили в ледяной ряби канала. Несмотря на то, что была середина апреля, стоял дикий холод, и столбики термометров в питерских квартирах упорно примерзали к опротивевшему уже нулю. Человек, шедший вдоль канала к Елагину мосту, воспетому в другом стихотворении Блока, тем не менее бормотал себе под нос стихотворение другого поэта и о другом мосте. Губы дрожали, зубы выбивали походную барабанную дробь, но слова выцеживались, как замерзающая на морозе паста:
– Под мостом Мирабо тихо катится Сена… и уносит любовь… тихо катится Сена… Мирабо…
Этот прохожий, верно, был увлечен декламированием Аполлинера, потому едва не наткнулся на стоящую у фонаря плотную, почти квадратную приземистую фигуру.
Квадратный человек в черном полупальто обернулся, и до любителя поэзии донеслось много интересного о родне до пятого колена включительно. Нет надобности говорить, что в монологе квадратного превалировала перфектно поставленная ненормативная лексика. Впрочем, внезапно он наступил на горло собственной матерной песне и, приглядевшись к обруганному им человеку, вдруг вставшему как столб, пробормотал:
– Погоди… и чаво ж? Саныч?
– Осип? – выдохнул тот. – А что ты тут делаешь? В Питере-от? Ты же должен жить в Париже… с молодой женой.
– А ты – в Барселоне.
Ваня Астахов, по представлениям Осипа Моржова долженствующий жить в Барселоне, махнул рукой и скверно выругался. Потом шмыгнул носом и произнес:
– Да я оттуда съехал. В Америку скататься решил. А там влип в мерзкую историю. В тюрьму чуть не загремел. Еле ноги унес.
– А чаво ж так?
– Да дернул черт проехаться в автобусе, – пожаловался Ваня, – надоело мне на этих «Феррари» да «Пежо» рассекать. Ну, пьяный, естественно, был. А в автобусе… сам не понимаю, как произошло, по привычке, что ли… полез в карман к какому-то мудиле. А он меня за руку хвать!
– И чаво?
– А тот как заорет! А он стоял на передней ступеньке, прямо в ухо водителю гаркнул. Тот с перепугу руль вывернул, автобус с моста – хлобысь!!
– Ну дела-а-а… – выдохнул Осип.
– Хорошо, никто не погиб, а то бы мне, как виновнику аварии… это они в ихнем америкосском вонючем суде так решили!.. впарили бы пожизняк за терроризм. Они ж повернутые на судах. А так – десятку дали. Это что же – мне десять лет с нигерами в тюряге сидеть и за мылом наклоняться? Не-ет!! Я оттуда сбежал, дуриком, правда… повезло мне… так меня чуть ли не через испанское посольство требовали найти! Пришлось и из Барселоны дергать… вот… маюсь. Счета-то все мои заморозили. Вот и сам мерзну. В Питер приехал. А куда мне теперь?
Осип сочувствующе покачал головой.
– А у тебя что? – спросил Астахов.
Моржов мотнул головой и брякнул:
– Да эта толстозадая шалава, жинка моя… где-то просекла, что значит моя татуировка. Вот та, с котом. Ну и пристала. Я по пьянке возьми да и брякни. А потом развод мне устроила, да так ловко дельце обтяпала, что я с хером воробьиным остался. У нее адвокат, жидяра мерзкий, кстати, из сен-денийских же крючкотворов, там так дело поставил, что меня еще и компенсацию заставили платить, а потом выслали из Франции. Ну, и мне некуда, кроме как в Питер. Правда, у меня в Тамбове тетушка живет. Только она ж, старая мегера, меня и на порог не пустит.
– Н-да-а-а, – в свою очередь протянул Ваня. – А ты еще, Осип, говорил, что вот больше не будешь жить, как свинья. А пожил ты хорошо только полгода.
Осип досадливо крякнул:
– Ну что ж делать? Дураки мы с тобой, Саныч. Проворонили счастье-от. Ну да ладно. Ничаво. У меня тут триста рублев нашкрябается, пойдем-ка выпьем за встречу в кабак.
– И у меня где-то сто или сто пятьдесят, – отозвался Иван Саныч, – ну что ж… пойдем.