сержантов напряглись брать немчика, тот вдруг отдернул руку и сделал все так быстро, что бойцы даже толком понять не смогли, что и почему. Вскинул немец автомат и дал длинную очередь по Володечке, практически срезав ему голову с плеч.
Сержанты, конечно, в отместку тоже всадили в ганса по тридцать пуль, но так до конца собственных послевоенных жизней не смогли понять, на чем в ту ночь засветились, какая их ошибка в том деле была.
А перед умирающим немчиком пронеслись обрывки жизни в маленьком литовском городке. Он хорошо помнил, как в городе появились русские, завезя во все парикмахерские советский одеколон «Шипр». Он ненавидел его запах, и особенно было ему паскудно умирать, ощущая в ноздрях носа своего этот ненавистный русопятый аромат.
Эх, Володечка, и зачем тебе было фасониться перед заданием!..
Сержанты, конечно, вытащили тело командира на свои позиции и, чтобы не хоронить лейтенанта в закрытом ящике, сами, никого не подпуская, пришивали полдня голову убитого к телу. Закрыли шовчик тельняшкой, затем гимнастерка с подворотничком белым, и все в лучшем виде пошло в землю.
А потом слова комполка над холодной могилой…
Уж как плакала Геля, будто превратилась в осенний дождь – с подвывом.
Ее жалели искренне. И даже комполка, с седыми висками кадровик, навидавшийся всякого, подставил печальные глаза ветру, чтобы осушить их от слез.
А когда глаза высохли, он взглянул на ефрейтора Лебеду взглядом не отеческим, а совсем по- другому…
Прождал неделю после похорон, а потом вызвал к себе в командную землянку.
Она не знала зачем и, все еще потрясенная смертью Володечки, видела лицо полковника размытым, почти стертым. Слова его доносились словно из подпола, через вату.
Он усадил ее за рубленный из сосны стол, достал консервы и колбасный круг, разлил по кружкам водку из довоенной бутылки и предложил помянуть разведчика.
Она пила водку и ела колбасу. Полковник рассказывал какие-то анекдоты, и она даже хихикала, умирая, казалось, душой.
А потом он дотронулся своей рукой ее пальцев, и Гелю вдруг пронзило мертвецким холодом. Все тело затрясло от бесконечного мороза, льющегося из полковничьих пальцев, в глазах девушки вдруг прояснилось, она увидела перед собой лицо уже немолодого человека, его мужской взгляд, скользящий по ее натянутой гимнастерке, и вдруг сказала:
– Я буду вашей походно-полевой женой. Хотите?
Полковник намеревался было сказать, зачем же она обижает его, но испуганный тем, что девушка может ускользнуть из его жизни, ответил жадно:
– Хочу.
Он был хоть и пожилым мужиком, но остался мастером, каким являлся смолоду по ублажению бабского тела.
Никогда Геле не было так хорошо телом. Полковник делал что-то такое, отчего ее сознание отлетало надолго в пространство без времени, где наверняка жила душа Володечки. Но в этом пространстве Геля забывала о погибшем лейтенанте, никакой мозговой деятельности в ней не наблюдалось, лишь чувственность одна.
Полковник Чудов, напитываясь молодым телом, его бродящими соками, сам свежел на глазах, а потому боготворил ефрейтора медслужбы, призывая девчонку в любой удобный момент.
В полку солдаты называли Гелю швалью.
Еще давеча все с умилением наблюдали ее любовь с разведчиком Володечкой, а теперь, когда она ублажала полковника, при встрече с нею воротили солдаты морды, будто несвежей псиной от медсестры несло.
Шваль!
Впрочем, в глаза не оскорбляли, уважали комполка сильно, как мужика понимали, но мечтали, чтобы Лебеде пуля залетела промеж ног. И вот ведь какая фамилия – Лебеда! Отрава!
Сама Геля не замечала солдатское отношение к ней, находилась в полку будто отрешенная от всего мира, хотя в бою вела себя смело и вытащила из лап верной смерти с дюжину бойцов.
Все равно ее не прощали.
Даже солдатик Вася Васильев, которого все звали Васильком, даже тогда, когда ему в бою оторвало снарядом обе ноги по колено, кричал ей, беснуясь от запаха собственной крови:
– Вытащи, шваль! Прошу тебя, б… такая!
Она бранных слов будто не замечала, ползла через воронки, ориентируясь на крики и приговаривала:
– Сейчас, милый! Потерпи! – А потом, когда тащила Василька, слушая в коктейле с визгом пуль повторяющееся «шваль» да «шваль», все отвечала нежно: – Потерпи, родной! Уже скоро!
Она чувствовала, как от Василькового тела исходит вместе с кровью тепло, а потому была счастлива, что не мертвячий холод брызжет. Будет парень жить, а ноги… Что, ноги!..
Уже много позже, в госпитале, с оформившимися культями, Василек в ночи представлял свою спасительницу голой и потреблял свое естество рукой, приговаривая блаженно:
– Я люблю тебя, шваль!..
Память в русском человеке, хоть и длинная, но и ей приходит конец. Даже злой памяти кончик настает…