Умерла от лихого житья,
Но пришла золотая медведица
Пестовала чужое дитя...
Так неужели же вы не понимаете, что потолок, расписанный амурами, тоже небо?! И это подтверждается именно тем, что у Олеши сказано не 'на потолке', а 'в потолке', то есть в небе...
Наталья Васильевна несколько раз кивнула мне головой. Утвердительно! Я почувствовала себя уже более уверенно...
- Что же касается иронии, которую вы приписываете народному выражению, разве при желании нельзя было бы приписать ее и Олеше?
И Алексей Николаевич наконец со мной согласился. Говорили ли они об этом с Юрой потом, уже в Москве, не знаю. Боюсь, что нет.
Но в Одессе я на следующий день побежала сообщить Олеше 'о нашей победе'. Вот тут-то Юра явно возликовал! Так почему же в воспоминаниях он снова возвратился к этому случаю?!
В этих же стихах 'Пиковая дама' у Олеши были строчки:
- Здорово, Германн... - Он поклона
Не замечает. Подошел
И профилем Наполеона
Склонился и глядит на стол...
Вот в тот же визит Толстых я спросила, но уже у Натальи Васильевны: не кажется ли ей, что Германн Пушкина - это не имя, а фамилия? В те, пушкинские времена мало кто называл своих друзей по имени. Говорили: 'Пушкин', 'Одоевский', 'Вяземский', 'Батюшков', 'Баратынский', 'Дельвиг' и даже 'Жуковский' (но это уже за глаза).
- Пожалуй, девочка права, а, Наташа? - подумал вслух Толстой.
И об этом разговоре я, конечно (надо же было похвастать!), рассказала Юре. Не помню, согласился ли он со мной.
Но вот много лет спустя, в Москве, Олеша вдруг, безо всякого повода, сказал почти то же, что и Толстой:
- А, пожалуй, ты была права, Германн, очевидно, фамилия.
Господи! И еще кое-кто имеет смелость (хотелось бы это назвать иначе!) толковать о том, что Олеша, мол, был невнимателен к собеседнику и (опять! опять!) Чрезмерно самоуглублен (а разве определена мера самоуглублению?!)... Что Олеша, правда, мог подсказать тому или иному автору, где, что и как надо переставить, но тут же забывал о произведениях, которые сам же 'выводил в люди'... Что вот при всей своей рассеянности Олеша, однако, помнил о том, что касалось его лично или его творчества...
Нет, нет и нет! Олеша всегда был внимателен к своим собеседникам. Он хорошо запоминал и, как я убедилась, долго помнил. Может быть, память у него была несколько избирательная. Но это, как говорят врачи, 'органический инстинкт самосохранения'.
В Москве Олеша как-то спросил у меня:
- А ты заметила, что я украл у тебя 'щебетание ножей'?
- Ты? У меня? Да ты с ума сошел! Ты - и вдруг крадешь у меня! В какой же это твоей вещи вдруг 'защебетали ножи'?
Олеша только сурово глянул на меня.
- Не прибедняйся! Ты вот даже не знаешь, где это! Значит, я читаю и запоминаю твои вещи лучше, чем ты мои.
И тут же прочитал две строчки из моей еще гимназической 'Баллады':
Утром - плеск воды в лохани,
Щебетание ножей...
Вот тут-то Олеша был неправ. Поэма эта когда-то давно застряла в памяти ришельевца. Каждый из нас может признаться, что - безо всякого основания - с детства или юности в мозгу иной раз на всю жизнь застревают шутки, остроты или даже стихи.
Лев Славин вспоминает: 'Олеша был солнцем нашей юности'.
Это и хорошо, и верно сказано. Но относится уже к более поздним временам, - к 'Пеону четвертому', к 'Хламу', к 'Коллективу поэтов'... А мы, 'зеленоламповцы', до того, как кружок наш пополнился графами и авторитетами, вели себя как передравшиеся щенки. Ругали друг друга за каждую слабую (по нашим тогдашним понятиям) строку, подмечали слащавость, подражательность. Писали друг на друга пародии... Если уж вдаваться в астрономию, то 'светилом' для нас тогда был скорее Багрицкий. Светилом не светилом, но учителем - бесспорно!
Евгений Петров был тогда просто Женей Катаевым. Он отлично играл на фортепьяно. Я довольно слабый ценитель музыки, но знающие люди его очень хвалили. А Женя по скромности объяснял успехи свои только тем, что учился играть на расстроенном рояле. Поэтому-то у него и получались 'несколько оригинальные интерпретации'.
Ильф тогда был еще Ильюшей Файнзильбером, младшим братом прославленного художника Сандро Фазини.
Но рыбак рыбака видит издалека. И поэт поэта тоже! С Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой мы после возвращения Толстых на родину очень сдружились. Особенно во время Ленинградской блокады. Крандиевская даже предложила нам, как соратникам (блокада - это тоже фронт), перейти на 'ты'. Но у меня это как-то не получалось. А сдружились мы и дружили до самой Наташиной смерти.
В холодном, замороженном Ленинграде мы вспоминали Одессу, 'Зеленую лампу', и... просто чудо! Наташа сказала очень убежденно:
- Юрий Олеша был, безусловно, самый талантливый из нас.
Не 'вас' она сказала, а 'нас'! Я все-таки переспросила:
- Из нас, одесситов?
- Нет, - ответила Наташа, - среди всех нас. Я имею в виду и Алексея, и себя!
Василий Комарденков
Я театральный художник и профессор Вхутемаса. Познакомился с Юрием Карловичем Олешей в двадцатых годах. Это произошло в Москве, где много мест для встреч с людьми искусства. 'Дом искусств' на Поварской (теперешний Союз писателей), Дом Герцена и Дом печати. Места знакомства не помню. Юрия Карловича я никогда не забуду. Он был и не дурен, и не красив, но выделялся по-своему, внутренней красотой. Обычно был спокоен и даже как будто вял; это только внешне. Когда разговор заходил о чем-то очень близком, то из него, как из пробудившегося вулкана, вырывалась наружу лавина. Встречал я его чаще на улицах, иногда он был очень 'вцепчив' и расспрашивал о многом. О встречах в грузинском ресторанчике, тифлисском духане на московский лад, придется рассказать подробно, поскольку Юрий Карлович там не только обедал, но и работал.
Юрий Карлович жил неподалеку. Помещение этого ресторанчика-духана помещалось тогда на Тверской улице (сегодня улица Горького), напротив Телеграфа, в подвале, под бывшим когда-то над ним Всероссийским союзом поэтов, который к тому времени распался, а имажинисты перебрались в бывшее кафе известных клоунов Бим-Бом на той же Тверской улице, назвав его 'Стойло Пегаса'. Но Пегас там не остался.
Я отвлекся, но для того времени это важно. По-видимому, Юрий Карлович выбрал это место потому, что там редко бывали люди искусства и ему не мешали работать. Духан помещался в полуподвале со сводами. Справа от входа несколько кабин отделялись яркими занавесками от общего небольшого зальца. В первой кабине, превращенной в импровизированный рабочий кабинет, часто сидел и работал Юрий Карлович Олеша, обложенный тетрадями и пачками бумаги. Обстановка ему не мешала работать, хотя здесь иногда раздавались тихие звуки зурны. Иногда и сюда заглядывали знакомые проведать его.
В те дни, когда ему писалось, Олеша предлагал бокал белого вина и, не вступая в разговор, протягивал руку, говоря:
- До следующего раза.
Как-то и я зашел. Юрий Карлович предложил сесть, собрал листы бумаги, сказав, что сегодня что-то не пишется. Он стал рассказывать о работе в 'Гудке', что там в редакции подобрались хорошие и талантливые люди, очень тепло говорил о своих земляках. В один из таких дней зашел разговор о Владимире