рукопись из-за тайных слов, похитил в надежде, что внимательное прочтение подскажет ему кратчайший путь к истине, истине выстраданной и обретенной, но не пустившей еще корни в его сердце. Пока же, впрочем, вдохновение гнало его подальше от сторожки, где он похитил рукопись, присвоил чужие стихи, чужое имя, стал другим, чужим себе, разуму, чувствам, красотам природы, всем тем предметам, которые любил, книгам, фильмам, архитектурным стилям, хорошему барокко и отличной готике. Она его, эта рукопись, он завладел ею, ее содержимым, отныне это его стихи, он вдохновенно сочинял их под ударами тяжелых капель грозы. Тот, дедок Федул, что он такое? Живые глаза теплятся в мертвой пустоте, и голос рождается в мертвой пустоте. Григорий ненавидел его. Он ненавидит мертвое, выдающее себя за живое, расставляющее сети обмана… и кто же еще так хорошо освежит и заставит блистать мертвую гениальность, как это сумеет сделать он, Григорий Чудов?
С необыкновенной быстротой чередовались улочки Беловодска, исторического его центра. Медленно прошло немного утреннего времени. Григорий словно очутился в каком-то космическом промежутке между пространством и временем. А вдруг, — стукнуло ему, пытавшемуся хоть как-то закрепиться над бездной, в голову, — вдруг какой-нибудь человек подойдет ко мне, играя улыбкой, и скажет: так это вы сочинили стихи, которые лежат у вас в кармане? о, если так, знайте, вы великий поэт, мы вас любим! Григорий почувствовал себя неоперившимся птенцом, и хотя подобное самочувствие было обычным, можно сказать, типичным для беловодцев, ему оно показалось унизительным. Не к этому он хотел здесь приобщиться.
Он мечтал о месте, где человечество живет в безукоризненной слитности, как снежная шапка на горной вершине, и некому будет спросить о рукописи в кармане. Вошел в пивную; высокий и глубокий снег этой вершины тотчас втянул, всосал его, мерещилось и снилось ему, пока общался у прилавка со сдобной особой торговой выпечки, будто попал он на самое дно, в непроглядную белую глубину. Он выпил полстакана водки, и его смех глухо зазвучал в каиновой теснине, где он очутился. Похоже, стихи пробудились в его душе, в его закружившемся уме, он взял бутылку водки и нацарапал какие-то рифмованные строки на украшавшей ее этикетке.
Водка нехорошо действовала на его непривычный к ней организм. Григорий принялся, от усердия высунув язык, отклеивать этикетку, чтобы посмотреть созданные им стихи, сиявшие в солнечных лучах, пронизывающих бутылку, но его руки дрожали, он поступил неосторожно, и тонкая, рафинированная, чересчур интеллигентная бумажка распалась в его грубых пальцах. Обрывки упали на стол в пивную лужицу, тотчас жирная влага прыснула в них, и буквы рассеялись, крошечными льдинками понеслись в вешних водах прочь из его памяти.
Автобус привез размякшего Григория в Кормленщиково. Он спал на кожаном сидении, расплющив нос об оконное стекло. Вера с улицы, смеясь, постучала в этот забавный пятачок, белевший за пыльным стеклом, и можно было подумать, что она дежурила на остановке, поджидая постояльца.
— Где ты пропадал? — спросила девушка, когда тот, жмурясь от солнечного света, вышел из автобуса.
В ее вопросе не слышалось упрека, вся она была светлая и терпеливая.
— Так, две ночи не спал, болтался, — вяло ответил Григорий. — Минувшей ночью читал стихи. И украл рукопись у дедка Федула.
— Я знаю этого человека. А зачем ты украл у него рукопись?
— Взял почитать.
— А вернешь?
— Конечно!
— Я сама верну, — сказала Вера. — Мне давно уже хочется навестить старика.
(Несколько дней спустя она, надев лучшее свое платье, отправились в город и в больнице спросила о Федуле, а в ответ ей сказали, что тот уже год как умер. Довольно странный ответ! Так и не найдя поэта, Вера вернулась домой, рукопись у нее взял почитать Виктор, и на этом следы последнего творения больничного затворника теряются.)
Они пошли по тропе между высокими соснами к домику, ставшему для Григория почти родным. По отношению к Вере Григорий не испытывал ничего похожего на влюбленность, но одна мысль, что она может заговорить о чем-то важном для него, попытаться как-то определить его личность и состояние души, даже всего лишь описать его внешность, приводила его в трепет.
— Ты, ей-богу, умная, — произнес он невесело, — гораздо умнее своего брата. Но ты все свои сокровища держишь при себе… видишь ли, я поражен, за все время нашего знакомства ты так ничего еще и не сказала мне, ни одного существенного слова. Я могу составить о тебе представление, но не могу увидеть тебя с закрытыми глазами. Я только понимаю, что ты очень хороша собой, но не вижу твоей красоты.
— Продолжай, — сказала Вера. Она шла, наклонив голову, глядя себе под ноги, и Григорий видел лишь краешек ее нежно покрасневшей щеки.
— А что к этому можно добавить? — вспыхнул он. — Разве что спросить, каким ты видишь меня. Но в том-то и дело, что я не хочу вытягивать из тебя ответ силой. Вот если бы ты сама заговорила об этом… Здесь и сейчас, тут удобное место. Посмотри! И что было бы? Знаешь что, я бы с жадностью ловил каждое твое слово, хотя это… совсем не то! Так мы устроены, что ты тогда лишь по-настоящему материализовалась бы в моих глазах, когда со мной заговорила бы обо мне же.
— Но это ты так устроен, — сухо возразила Вера.
Григорий в ярости шаркнул подметками своих черных давно не чищенных туфель и поднявшееся облачко пыли, как маг, посредством рукодвижений расправляющийся на расстоянии со своими жертвами, бросил в лицо Вере. Она невозмутимо качнулась в сторону, взглянув на него серьезно и испытующе.
— Представить только, вообразить, что ты мне раскрываешь мои же тайны… Захватывает дух! Ты говоришь, а я смотрю на твои руки, плечи, шею… Они становятся крупнее, безусловнее. Возможно, мне захотелось бы поцеловать эти твои руки, во всяком случае я был бы возбужден, взволнован до глубины души. Ты живешь в глуши, Вера, а воображаешь себя обитательницей центра мира. Конечно, твои фантазии не совсем необоснованны, но они не таковы, поверь, чтобы утаивать их от меня, от такого, как я. Не ошибусь, если скажу, что ты была бы счастлива поведать мне все. Неужели ты не понимаешь этого? Отказываешься от этого блаженства?
Остановившись, Григорий затрясся от смеха. Он печально зажмурился и свесил руки по бокам, а его плечи подпрыгивали, как крышка на кипящем чайнике. Вера тоже остановилась и вновь серьезно посмотрела на него.
— Да, столичные жители часто считают, что провинциалы только и ищут случая исповедаться им, — сказала она. — Но здесь у нас ты сам скорее на положении ученика, чем мастера.
— Не учиться же мне чему-то у твоего брата!
— Оставь моего брата в покое. Возможно, ты на правильном пути, не знаю, но шагаешь ты налегке, не обремененный любовью к ближнему.
Григорий усмехнулся.
— Ближнего любят в книжках, — ответил он.
— Это правда, но не та, с которой стоило приезжать сюда, а значит, не последняя правда, не истина. Будь внимательнее, и вообще подумай… Ты приехал сюда не ради меня и не ради болтовни Виктора, не ради храма на горе и этой тропинки, на которой поднял пыль. Здесь то же небо, что и над тобой в Москве. А московский кремль будет пороскошнее нашего. И таких поэтов, как прокисший дедок Федул, в Москве видимо-невидимо, ты просто не замечал этого, потому что никогда по-настоящему не интересовался поэзией. Ты сам сказал, что не понимаешь ее. Это так. А здесь стал воровать рукописи со стихами. Почему? Только потому, что ты приехал сюда ради поэта, ради Фаталиста, втайне надеясь оживить его и поселить в своей душе.
— Такой разговор подобает вести не здесь, а в загробном мире, — угрюмо заметил Григорий.
— Тебе не хуже, чем мне, известно, сколько ошибок ты успел совершить с тех пор, как поселился у нас. И все же ты прав, тысячу раз прав! Нигде ты так не близок к истине, как здесь. Ты скажешь, что приехал из уважения к памяти поэта, но я отвечу тебе на это, что потребность любить превозмогла в твоей душе холод… это звучит высокопарно, не так ли, но, с другой стороны, свидетельствует, что нам есть о чем поговорить. Иными словами, мы нашли общий язык. Странно только, что ты не разволновался от моих слов, как обещал. Это при такой-то победе любви в твоей душе! Хотя понятно… ты пренебрегаешь любовью ко мне, и это логически вытекает из твоего душевного состояния. Ты целиком и полностью предался поэту,