который сейчас был способен разве что радоваться возможности поблагодарить его за благодеяние, наверняка искал его, чтобы выразить свою благодарность, радуясь тому, что испытывает ее, а еще больше своему избавлению от страшного подарка Шишигина.
Никого, кроме вдовы, больше не было у Руслана. Со всех сторон грозила опасность — во всяком случае так рисовался ему обещанный Плинтусом суд — и лишь Катюша находилась в тихом, уединенном уголке, куда не набегали суетные и гибельные волны внешнего мира. Кто защитит его, если не вдова Ознобкина? Она богата и влиятельна, к ее мнению прислушиваются в городе, и если она возьмет его под свою опеку, ни один судья не посмеет подступиться к нему.
Он встал, и старуха, проворно подскочив, вцепилась в него.
— Куда? — закричала она. — Не пущу! Кто согреет мою старость? Ты должен остаться со мной! Бедный мой мальчик! Что с тобой сделали!
Молодой человек был значительно выше своей матери, и она казалась не более чем сорняком, цеплявшимся за его ноги, поэтому он не рассматривал ее как серьезное препятствие на своем пути. Однако эта маленькая старая женщина была виновницей его дней, и если бы она напомнила ему о его происхождении, произнесла бы сакраментальные слова «плоть от плоти моей», он, наверное, возвысился бы и до трагедии, порывая с ней, доказывая, что умом благодарен ей за ее труды, но в душе своей не считает возможным радоваться подаренной ему жизни. Но она всего лишь эгоистически заботилась о своей предполагаемой старости, которую уже сейчас, будучи весьма глубокой старушкой, совсем не беспомощно проводила, если вспомнить — подумал он — как она жрала рыбу, выползшую из организма бедной вдовы. Стало быть, настоящей связи, подразумевающей некие важные обязательства друг перед другом, между ними уже не было, и Руслан, чтобы поскорее покончить с неприятной сценой, почти сознательно, хотя и не без щемления в сердце, ударился в нечто мелодраматическое. Он поднял к низкому потолку грубо обмотанную обрывком простыни клешню и, не глядя на копошившуюся у его ног мать, произнес:
— Все кончено, мама! Я ухожу! Я ухожу навсегда! Прощай, мама! Мне нельзя здесь оставаться!
И он шагнул к двери. Мать, в страхе за свое бедное дитя и в гневе на его непослушание, схватила маленький деревянный меч, оставшийся от детских игр ее сына, и устрашающе замахнулась им. Ее лицо исказили отчаяние и злоба. Руслан, зацепившись за ножку кровати, упал на пол, и удар меча пришелся по воздуху, а старуха, вложившая в этот удар слишком много силы и страсти, но обрушившая его в пустоту, не удержалась на ногах и повалилась на грудь сына. Затем она скатилась на пол, продолжая размахивать мечом, и эти мелькания грозного в руках той разъяренной фурии, какой она стала, оружия мешали Руслану встать, проносились низко над его лицом, сковывали его внимание, парализовали его волю. Но он не отказался от мысли о побеге. Он сдернул обмотку с клешни, выставил последнюю и поймал меч в узкую расселину между ее длинными отростками. Старуха закричала в ужасе, как бы только сейчас сообразив, что сделалось с рукой ее сына, а может быть, и оттого, каким страшным, нечеловеческим оружием он победил ее. И вслед за той настороженностью, с какой она высматривала в нем новизну, еще до того, как она увидела его желание бросить ее, в ее сердце пришла, хотя она далеко не сразу осознала это, необыкновенная неприязнь к сыну, словно бы переставшему быть сыном, поскольку у него возникла часть тела, к происхождению которой она не имела никакого отношения.
Руслан воспользовался ее замешательством и вскочил на ноги, а она схватила руками его штанину и повисла на нем, как муха на липучке, визжа от ярости и бессильной тоски. И такая она была легкая, что сын, припустив к двери, протащил ее несколько метров и как будто не заметил этого. Однако он не сознавал ужаса происходящего, потому что мать была безумна и делала из жизни то, из чего он всей силой своей души стремился вырваться. Она была того же разряда, что и окровавленный жирный человек, с носилок погрозивший ему судом.
На улице Руслан вздохнул свободнее, с облегчением, забывая мать. Он снова обмотал клешню куском простыни, который весьма кстати прихватил, и, сделав это, решительно зашагал к особняку на Кузнечной.
Вдова Ознобкина после разговора с Шишигиным, многое объяснившего ей в жизни современного Беловодска, но не прояснившего в ней ее собственную волю, а скорее запутавшего и запугавшего, как-то притихла, затворилась в особняке и потеряла некоторые из своих дурных привычек. А некоторые чуть ли не намеренно стала считать дурными, например, созыв гостей на культурные вечера. Это отпало, напуганная и притихшая Катюша больше и слышать не хотела о гостях, о чем-то шумном вокруг нее, изменчивом и пустом, не отвечающем жестокой и темной правде мира, свет на которую пролил Шишигин. Отказалась она и от дурманящих паров. И от самого Шишигина, который сунулся было с новым визитом, но получил вежливый, однако непреклонный отказ; вдова заподозрила его в связях с тем миром, о котором он столь бойко и осведомленно повествовал.
Она сидела дома, никого не принимала и выходила лишь иногда в магазин, чтобы пополнить запасы провизии. Но и на этот счет она подумывала организовать доставку продуктов на дом, благо средства позволяли ей пользоваться такого рода услугами, не очень-то широко практикующимися в Беловодске. Она боялась выходить не потому, что будто бы на улице ее как раз и подстерегают шишиги (так она, в отместку Шишигину за его страшный рассказ, окрестила мерещившихся ей всюду врагов), да и отнюдь не выдумывала, будто эти шишиги уже составили против нее заговор, чем-то отличающийся от того, который они составили против всех беловодцев, захватив власть в городе. А к тому же знала, что когда уж шишиги ополчатся против нее, то ни на улице ей не найти спасения, ни стены дома не помогут ей. Она видела их в действии, помнила нашествие Кики Моровой. Стралась же она не бывать на улице потому, что там острее чувствовала свою беззащитность. А дома было спокойнее и прохладнее, тенистее, и, сидя в тени, она иногда позволяла себе отвечать утвердительно на предположение, что Шишигин все-таки маленько переборщил, сгустил краски и если в городе действительно творится что-то нехорошее, то все же не до такой степени, чтобы было сопоставимо с тьмой первобытных времен.
Однажды вечером к ней в окно вопросительно заглянул большой серый кот, милое животное, и она впустила его, хотя он и мог быть оборотнем. Так к ней за короткий срок прибилось немало котов, черных, зеленых, желтых, худых, толстых, пушистых, с выбитыми в драках глазами, а тот, первый, на правах первопоселенца очень важно лежал на тахте в ногах у хозяйки и принимал новеньких, подвергая их придирчивому осмотру. Когда эти коты смотрели на нее, Катюша читала в их глазах непонятную ей строгую и печальную философию, но когда они, улегшись на бок, беззаботно и глуповато жмурились, уже ничем, кроме себя, не интересуясь, в них проглядывала высокая и нежная, неимоверно притягательная для нее животность. И, зараженная ею, вдова Ознобкина, бывало, выбегала на улицу в окружении своих четвероногих друзей и ободрено, далеко не прогулочным шагом, неслась мимо приземистых, погруженных в спячку домишек, где, как подозревала она, притаились другие вдовы, похожие на нее, похожие страхом, которым все они дышали в околдованном злой силой городе. Но бодрость быстро иссякала, и возвращался страх, грязный и теплый, как заношенное нижнее белье.
Руслан постучался среди ночи, и она не хотела ему открывать. Не потому, что подозревала в нем какую-либо опасность. Просто он больше не был ей нужен.
— Это я, Руслан! — доказывал он. — Открой мне, прошу тебя, Катюша, мне нужна помощь!
В конце концов женщина сжалилась и впустила парня. Ему было неловко, что скоро она увидит его клешню, и пока вдова, поднятая им с постели, одевалась и приводила себя в порядок, он смотрел на снующих котов и с наигранной веселостью восклицал:
— О, ты завела котов! Какие коты! Отличные твари! Какая прелесть! Дом без котов — все равно что храм без икон! — А когда он едва ли не по забывчивости все же выпростал обмотанную руку из-за спины и вдова потребовала объяснений, когда он, после настоящего отнекивающегося смущения и конфуза, показал, с чем он пришел, и она в ужасе отшатнулась и потемнела лицом, кажется даже от гнева, не оставалось иного выхода, кроме как тупо и потерянно бормотать: — Я тебе все расскажу… Я оперировал Питирима Николаевича, я резал его по указанию врача, и эта зараза от него перешла ко мне… Боли не было, я ничего не почувствовал, но ведь… от этого не легче! Питириму Николаевичу все это устроил один человек… он его потом называл… Шишигин, да, вроде так… А мне Питирим Николаевич велел ударить человека по фамилии Плинтус, и теперь меня будут судить… Мне надо скрыться, Катюша… Я хочу жить! И посмотри, — снова привлек он внимание женщины к клешне, — если брать от локтя до кисти, ты не найдешь никакого отличия от нормальной руки, правда? Но дальше, сама кисть… это ужасно, никуда не годится, я согласен… но и с этим можно жить, было бы желание!