таком случае потребует общественность… Стукнет какому-нибудь болвану в голову, что надобно вам вернуть мальчишке руку, а самому заполучить назад клешню — тогда запоете вы, ужо попляшете! Радует и прельщает вас подобная перспектива, а?
— Да никто меня не посадит! — защитился, очертил границы своей уязвимости Питирим Николаевич. — Войдут в положение, поймут, что я был в горячке, в расстройстве чувств… Зато мальчика, моего приемного сына, мы спасем!
Лев Исаевич встал и прошелся по кабинету, а затем сурово вымолвил:
— Я из принципа не спасу этого мальчика! Я человек мягкий, покладистый, но бываю жесток. Я многое спускаю своим обидчикам, но случается, что моему терпению приходит конец. И тогда я, Плинтус, неумолим. Вы, Питирим, взяли большой грех на душу, ваша вина предо мной несравненно больше, чем вина этого несчастного, заблудившегося в трех соснах юноши. Но тем ужаснее вы будете наказаны.
— Я ничего вам не сделал, только выкрикнул в минуту запальчивости…
— Ничего не сделали? — перебил наращивающий неумолимость Плинтус и сделал страшные глаза и еще так, чтобы брови его поползли вверх, под чуточку окровавленную повязку, кожа на лице натянулась и разгладилась и в своем как бы первозданном виде вдруг приобрела оттенок чего-то замогильного, призрачного. — А кто постоянно меня оскорблял? Кто угрожал физической расправой? Кто, пользуясь моей добротой, моими щедротами, постоянно стремился смешать меня с грязью, доказывая, что мой труд будто бы вреден и опасен? Вы! И вот теперь, Питирим, вы будете страшно страдать оттого, что ваш приемный сын по вашей вине оказался за решеткой. Вы узнаете немыслимые муки…
— Перестаньте! Боже мой! Что это с вами? Зачем вы, низкий человек, который никогда ничего не имел против собственной низости, пытаетесь предстать каким-то Голиафом? Вы что, действительно задумали погубить моего мальчика? Что же мне делать? — пролепетал Питрири Николаевич.
— Работать, — произнес Плинтус наставительно. — Писать книжки.
— О чем вы говорите! Как это возможно? Писать книжки? В моем положении! — Питирим Николаевич схватился за голову.
— А не будете писать, сдохнете от голода. Я вам больше ни гроша не дам аванса, а тот, что вы уже взяли, вы должны либо отработать, либо вернуть. Только с чего вам возвращать? И я вас этим авансом, этим долгом до костей пройму… Вообще могу сгноить, — Лев Исаевич сцепил пальцы и хладнокровно хрустнул ими, — вы будете у меня жить как в аду… Вы должны немедленно сесть за работу!
— Дорогой Лева, добрейший Левушка, как работать, если мальчик в тюрьме? — в каком-то сарказме горя захохотал Греховников.
Лев Исаевич расширил глаза и склонился над писателем. Питирим Николаевич, близко увидев лицо, которое снова сделалось отвратительным, дряблым, мелко отшатнулся, откинулся на спинку стула, но деваться ему в сущности было некуда.
— А вы разве плохо разбираетесь в психологии, Питирим? — странно, двусмысленно усмехнулся издатель. — Ведь это очень здорово, что у вас теперь в совести заноза, на душе камень… лучшего средства для повышения творческой активности и не придумаешь! Какие романы вы теперь напишете, Питирим! Я удивлюсь! Читатели попадают! Мальчик погибнет не зря! Мы заработаем кучу денег, Питирим!
В этот день Питирим Николаевич жутковато напился, и его нос разбух, налившись мрачным багрянцем, и стал болтаться, как вымя недоенной коровы.
Проснувшись утром следующего дня, трясущийся, с пересохшим ртом и распухшим языком, он решил до конца исполнить свою трагическую роль честного и обреченного человека, ибо другой у него не было. Он посмотрел на старую мать и сумасшедшего брата и понял, что их требования к нему больше не действительны. Он удостоил вниманием убогое свое жилище и даже вымученно усмехнулся, обжегшись разумением, что больше ничто не связывает его с этими обшарпанными, мрачными стенами.
Он нашел следователя, который вел дело Руслана, познакомился с ним и произнес длинную речь, стремясь полнее обрисовать свой образ честного и бескорыстного, но слегка оступившегося человека, незадачливого идеалиста.
— Я человек, в общем-то, особенный, — говорил он. — Этим я не хочу сказать, что будто бы лучше других, хотя, может быть, и лучше… Но рассуждать о собственном превосходстве вообще, это значит утверждать превосходство над всем человечеством, а так далеко я не захожу. Я толкую лишь о некоторой своей исключительности, указываю вам на свою сознательную обособленность, Андрей Кириллович. Понимаете ли вы мою обособленность? Она обусловлена уже тем, что я пишу книжки, а большинство этого не делает. А если принять во внимание тот факт, что среди пишущих я не только не последний, но один из лучших, то моя обособленность вырисовывается с предельной ясностью. Я не имею ничего против тех, кто не пишет книжек… пока они не начинают портить мир и путаться под ногами у тех, кто их пишет. А портить этот мир они начали давно, и я пришел в мир, давно испорченный ими. Так что же мне оставалось, как не обособиться? Моя позиция подразумевает, что я не делаю ничего хорошего, если на минутку забыть, что я пишу хорошие книжки, но тем более не делаю и ничего плохого. Я как бы стою в стороне, и даже без всякого «как бы». Порой напиваюсь в стельку… но за это ведь не привлечешь меня к суду? И все же порой у меня сдают нервы, и я бунтую против некоторого сорта людей… я говорю об издателях, очень нечистоплотных издателях, чья продукция отравляет умы и души доверчивых читателей. В частности, о Льве Исаевиче Плинтусе… Я поднял на него руку в кафе «Гладкое брюхо»… запишите этот существенный факт! Я не мог поднять на него руку лично, поскольку в то время моя рука… вообразите себе такую странность!.. была клешней, но я отдал приказ мальчику, то есть Руслану Полуэктову… и, то есть, не приказ, а так, крикнул, разгорячившись: бей этого! — имея в виду подвернувшегося на нашем пути мерзавца Плинтуса. Это мои показания, и вы должны их внести в протокол, а мальчика освободить как невиновного, как поддавшегося моим бездумным внушениям… Мальчик не успел осмыслить, что я фактически не в себе, и поднял на Плинтуса, личность которого, если между нами, не внушает мне ни малейшего почтения, руку, а затем в операционной совершил всем хорошо известный благородный акт самопожертвования… Как же выходит, что за маленький безрассудный поступок его осуждают и проклинают, а за большое и благородное дело и не думают превозносить до небес?
Питирим Николаевич был доволен тем, как он разъяснил следователю свою позицию, с одной стороны, обелил Руслана, а с другой, и себя выставил не совсем уж в невыгодном свете. Особенно убедительной ему представлялась та вальяжность, до которой он взошел в своем красноречии, уж она-то откроет следователю глаза на то, с кем он имеет дело, а заодно и поднимет в его восприятии авторитет Руслана. Следователь, довольно молодой еще человек с глубокими залысинами и ничем не примечательной наружностью, постоянно делал что-то со своим носом, двигал им, заостряя, гнул его кончик к верхней губе, как бы скапливая в нем внезапно всю ту серьезность, с какой он относился к службе. Он слушал писателя добросовестно, однако его взгляд был преисполнен не только внимания, но и сожаления по поводу наивности Питирима Николаевича, позволявшего себе довольно нелепые со следовательской точки зрения высказывания.
— Вы, Питирим Николаевич, человек известный, как и Лев Исаевич, и мы к вам относимся с полным уважением, — сказал он, когда Греховников умолк.
— Но я известен вам, должно быть, как автор всяких криминальных бульварных историй, — тотчас догадался Питирим Николаевич.
Следователь доложил:
— Так точно!
— Это несправедливо, — горячо возразил писатель, — эти криминальные бредни я пишу между делом… чтобы иметь кусок хлеба… а ведь с другой стороны… есть и другая сторона моего творчества, не идущая ни в какое сравнение с известной вам, и уж там-то, осмелюсь заметить, я неподражаем и, главное, абсолютно серьезен, основателен!
— Мы по праву читателей выбираем то, что нам близко и нравится, а другой стороны, о которой вы сказали, не знаем совсем, — спокойно растолковал следователь. — Так я, Питирим Николаевич, хочу все- таки, чтобы вы поняли мою мысль и, собственно, наше милицейское отношение к делу, вообще и в частности к тому, которое мы с вами обсуждаем. Таких, как вы с Львом Исаевичем, не так уж много, а в нашем городе и вовсе раз, два и обчелся. И прошло время, когда даже мы, стражи порядка, смотрели на людей культуры и искусства как на объект охоты. Не только мы, но даже и Ленин называл вашего брата,