— Ты что! — крикнул ему Павел, но это было совершенно бессмысленно. — Брось оружие, пацан! Брось!

Он все еще строчил при этом, и его голос был слышен лишь ему одному, но Павел не сознавал этого. Низ живота разрывал страх, ему казалось, что в смерти Сереги виноват только он, надо было оглянуться, увидеть этого пацана, прикрыть товарища, но он ушел за БТР и теперь обязан стрелять, обязан чуть-чуть повести стволом, дышащим смертью, вправо, и этих глаз, этого открытого, обезумевшего рта больше не будет.

Но он не сделал того, что был обязан сделать.

Он не повел стволом вправо.

Он кричал на этого ничего не понимавшего пацана, зная, что крик его не имеет смысла, но не убивал.

И тогда в глазах мальчишки мелькнула осмысленность. Может быть, ему показалось, что он выиграл. Он повел стволом своего автомата и рыгнул в Павла смертельной струей.

На этом все оборвалось для Павла. Включилась тишина.

Он пришел в себя после операции, увидев белые госпитальные потолки, возвратился к жизни, но так ни от кого ничего не смог узнать больше. Те, кто бежал ему на подмогу, были из других частей, чистые автомобилисты, другие машины их отделения шли в голове и в середине колонны, а из их экипажа уцелели Ашотик да он, так уж ему повезло.

Про мальчишку с автоматом, как это ни удивительно, он думал больше всего. Про убитых товарищей говорил с другими друзьями, с Ашотиком, а про мальчишку говорить было не с кем, этого пацана он видел один.

Один.

Его убийца. Только неопытность мальчишки да еще, пожалуй, его страх подарили Павлу жизнь, оставив под ключицей и под лопаткой две глубокие впадины от пули, прошедшей навылет.

Да, он думал о нем.

И чем дальше увозили его от этих проклятых гор транспортные самолеты, тем как будто ближе подступал испуганный мальчишка. Павлу казалось даже, что с течением времени он все явственнее видел его лицо, как будто тот приближался к нему.

На лбу у пацана блестели капельки пота, вспомнил он. И очень черные, густые, будто насурьмленные брови. Глаза — не карие, именно черные. Наверное, просто до предела расширены зрачки.

Откуда он, кто? Из засады, из банды? Верней всего. Значит, он знал, что хочет убить, думал о смерти другого человека, других людей… Но ведь он мальчишка, неужели не страшно? Нет, было страшно. Это Павел видел своими глазами. Может быть, останься он в живых после этой засады, страх выучил бы его, заставил бы бросить автомат и никогда больше, никогда не стрелять в другого человека… Впрочем, выбравшись из страха, люди быстро забывают о нем, особенно если они темны или неразумны.

Да, этот мальчишка, его несостоявшийся убийца, неотступно преследовал Павла, и он никак не мог отвязаться от этик вытаращенных черных, как два ствола, глаз, никак. Павел догадывался, может быть, даже точно знал, чем объясняется эта неотступность. Он не сумел выполнить свои обязанности, и он поплатился за это. Но мальчишка вряд ли жив. Смертью не играют — своей ли, чужой. Стрелять в людей, да еще в солдат — опасная забава. Но он, Павел, не виноват перед ним. Так что напрасно эти глаза преследуют его.

Но что ни говори сам себе, как ни внушай, какие только истины ни вдалбливай в собственные же мозги, это мало что дает.

Глаза пацана, два этих ствола вместе с третьим — с черным зрачком автомата, преследовали Павла во сне и наяву.

Он не был виноват перед ним, это так, но чувство вины перед мальчишкой ни на час не оставляло его, и чем дальше отплывала его жизнь от боя, тем горше и безысходнее давила необъяснимая вина.

Павел не знал, как избавиться от того, что не отступает, но облегченно, необъяснимо для себя обрадовался, когда ему, вернувшемуся в родной городок, товарищ по школе, секретарь гор кома комсомола, сделал неожиданное предложение поехать на два года вожатым в лагерь на берегу моря.

Он согласился сразу, без колебаний.

* * *

Между ужином и отбоем был назначен «Вечер знакомств». Хоть от приезда до этого вечера истекали сутки, а то и вторые, хоть ребята уже и так присмотрелись друг к другу и многие перезнакомились, вечера эти всякий раз становились как бы стартом смены. Перед тем — всякая организационная суета, многочисленные объяснения и наставления, а настоящая дружеская жизнь начиналась с официального знакомства, уж так получалось.

Зеленые лавки под кипарисами соединяли в круг заранее, днем.

В час, когда сумерки еще только подступали к лагерю, когда было вполне светло, но горы уже набрасывали на побережье свои прохладные тени и пространство от земли до небесных глубин застывало на несколько недолгих минут, благостных, умиротворенных, разделяющих собой морской отлив от начала ночного прилива и легкие дневные бризы, дующие с прогретого моря в сторону берега, на бризы ночные, идущие в обратном направлении — в этот час покоя, призывающий к откровению и любви, усаживались кружком ребята в голубых пилотках, с красными пионерскими галстуками.

Каждый должен был встать и назваться, сказать, откуда он, как учится, чем увлечен и еще что-нибудь сказать, по усмотрению, нужное и важное для такого представления. Павел нарочно выбирал этот самый час, потому что незаметно он превращался в сумерки, а в сумерках, как известно, легче откровенничать, легче обсуждать сложные вопросы или читать стихи — в обычных сменах именно так и случалось; день шел к концу, а откровенность разгоралась, точно заря, и ребята долго не хотели расходиться, а потом, после отбоя, долго говорили в своих спальнях, не могли уснуть, и Павел Ильич Метелин в своем вожатском деле больше всего любил вот именно эти ночи, когда по десять раз требовалось зайти и сказать строгим голосом:

— Спать, всем спать!

И знать при этом, ощущать всей своей сутью, какая важная у ребят бессонница, как бесконечно щедра эта возбужденность, жажда немедленного узнавания другого человека, подобного тебе.

О дружбе и о любви наговорены горы слов, а ведь и дружба, и любовь начинаются с очень простого — с шага, который люди делают навстречу друг другу, с радости осознания, что этот другой похож на тебя и что ты интересен и дорог ему точно так же, как он тебе. Сон в эти вечера был подобен воде, которой нарочно гасят огонь взаимного понимания, но Метелин догадывался еще об одной важной тайне: сон в эти годы обладает способностью творить; огонь вспыхнувшего доброжелательства и интереса детский сон способен очистить от копоти суеты и житейских подробностей, сплавив порыв в драгоценный слиток необыкновенной чистоты.

Он любил приходить наутро к своим бойцам.

Они просыпались сразу все, каким-то волшебным залпом. Молчали секунду-другую.

Ах, как высоко ценил эти секунды Павел!

Ясные, чистые глаза, умытые сном, бесконечно счастливые улыбки блуждают по лицам, если сон — полет, то эти мгновения — благополучные приземления из мира грез и истовая жажда здесь, в реальности, жить вместе, вот этим дружеским кругом, подставляя друг другу плечо, немедленная готовность умереть за друга, если только возникнет малейшая — нет, не необходимость — лишь только намек на необходимость, непрощающая мальчишеская требовательность максимализма, если речь о чести, о любви, о верности.

Но перед этим просыпанием проходила ночь, а перед ней — час откровений, радость детского узнавания, и это всегда был праздник раньше…

На сей раз ничего не получалось. Не выходило, хоть лопни.

Павел оглядывал в кружок соединенные лавки, на которых сидели ребята и девочки, — пилотки опущены к земле или, напротив, неестественно вертлявы. Они с Аней походили сегодня на двух кучеров — понукают ребят, а все без толку. К примеру, как вот такую растормошишь — стоит бочоночек непробиваемый, что плечи, что пояс, этакая толстушка, хоть прежде чем приехать и прошла медицинскую комиссию, а сразу видно — толстота от нездоровья, наверное, врожденного, тут уж не пошутишь, и мальчишки дома, наверное, извели, всю издразнили, для нее это представление — кара Божья, того и гляди

Вы читаете Невинные тайны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату