— Я еще маленький был, года четыре, может, пять. Батька приходит с работы, а маманя не одна, понимаешь? К ней один приезжий ходил, водку вместе лакали и все такое. Ну батяня двустволку со стены и обоих — наповал. А я в углу сидел, из кубиков избушку строил.
— Врешь! — проговорил Женя. Но лицо Генки сделалось вовсе зеленым, глаза остановились, стали мертвыми, казалось, вот-вот и он опять закричит, заорет благим матом, как тогда, ночью, — истошно и безнадежно.
Генка исчез с пляжа, здесь оставалась только его плоть, а душа улетела туда, где произошло это несчастье, совершилась беда, где Генка этот давно не живет и где все-таки он навеки остался…
— Ген, Ген, — тронул его рукой Женя. Тот не шевелился. Тогда Женя вскочил и потряс пацана за плечи, потер ему уши, так полагалось, когда человек терял сознание, где-то, в каком-то кино он видел это.
Генка глубоко вздохнул, как тогда, во сне, очнулся, ожил, вернулся на пляж.
— Извини меня, — сказал ему Женя. — Прости, Генка.
Тот усмехнулся.
— Да что ты, — махнул он ладошкой, измазанной в песке. — Я уже забыл, понимаешь, только вот во сне справиться не могу, ору. Человек же во сне собой не владеет, понимаешь?
С Женей что-то случилось — в одно мгновение, в миг. Никогда с ним такого не было, хоть вился всегда вокруг него хоровод приятелей. Нет, никогда никого он не жалел с такой щемящей, все затмевающей тоской, с такой обнаженной, открытой болью. Ему вдруг захотелось заплакать, завыть, заорать, как будто это не с Генкой, а с ним произошла такая страшная, такая непоправимая беда, ему захотелось заплакать и обнять этого некрасивого Генку, чтобы хоть чуточку помочь ему.
Он быстро встал на колени рядом с Генкой и обнял его.
Он подумал, что сделал, наверное, что-то не так, неправильно, потому что Генкины плечи сразу затряслись, он молча, содрогаясь, заплакал, и Женя испытал еще одно новое чувство — ему стало страшно. Страшно этого беззвучного раскачивания худого тела, этого немого плача, страшно за Генку, с которым сейчас может случиться что-нибудь такое, о чем они оба станут жалеть потом…
Женя отстранился от Генки, взял его бессильно повисшую руку, зашептал, чтобы никто не услышал их, никто не обратил внимания:
— Геныч, не надо! Генка, ну перестань.
Генка успокаивался не просто, не сразу, будто его расштормило, как море, и волны всё не могут улечься в его настрадавшейся душе.
Наконец он утих и сказал, как бы снова объясняя себе свои слезы:
— Ты не думай, я не про то. Отца жалко. Он отсидел. Из тюряги прямо ко мне. Сынок, мол, не могу без тебя жить. Прости. А я, знаешь, жалею его, но ничего с собой сделать не могу. Месяц я с ним только пожил. Какие-то припадки начались. Врачи велели нам разойтись. Обратно в детдом вернуться.
Он вздохнул опять, огляделся, отер щеки тыльной стороной ладони, улыбнулся:
— Так что батя у меня есть, Женька!
И вдруг сказал такое, что Женю перевернуло: — Вот как ты-то, Жень?
Генка, выходило, его пожалел!
Вернувшись к буям, Павел долго не мог прийти в себя, отдышаться после этого бешеного спорта, после ложной тревоги. Он прохлопал, когда этот мальчишка, Женя Егоренков, ухитрился обмануть его и уйти за поплавки. Крикнула Аня. Крикнула ему и мотнула головой. Павел проследил за ее взглядом и ничего не понял: в конце морской выгородки, а уж тем более за буями, никого не было, но Аня снова и настойчиво крикнула ему:
— Ушел, ушел!
Через мгновение из-под воды что-то всплыло, потом в воздухе мелькнули мальчишечьи ноги, и Павел, не раздумывая, рванулся к тому месту.
Уже вернувшись, уже отправив Егоренкова на берег, уже придя в себя от неистовой, хоть и краткой гонки, Павел подумал о том, что все до странности повторялось, только на этот раз в море, и вообще тревога оказалась липовой, но чувства его настигли те же самые, вот ведь как… все было натянуто в нем до крайней степени, все мышцы; ему казалось, он не чувствовал себя, только тревога и напряжение и еще щекочущее низ живота чувство смертельной опасности. Ведь бросаясь за Егоренковым, он думал лишь о том, что мальчишка нерасчетливо заплыл и тонет, а он проморгал, прохлопал его, и вот снова из-за него кто-то должен погибнуть, исчезнуть, уйти — опять он виновен, опять…
Он буранил воду, разрывая ее податливую плоть, — сразу же, с первого мига этой борьбы ощутив всю разницу между собой нынешним и собой прошлым. Тело слушалось безотказно, но после первых же гребков откуда-то изнутри, из глубин собственной плоти подвалила тяжесть, которая, казалось, тормозила, делая движения вялыми, несильными, ненадежными. Выдыхаясь, он все же увидел, как мальчишка раз, другой, с большими перерывами вновь возник на поверхности, и снова исчез под водой. Павел собрал себя, на мгновение расслабившись, — ведь впереди предстояло самое главное — нужно было нырять за мальчишкой, и он ясно понял, что не выдержит и, уяснив окончательно положение дел, вынужден будет крикнуть Ане, махнуть ей рукой, чтобы та поняла — тревога, настоящая, неподдельная, и надо вызвать спасательный катер… Но в это время его окликнул Егоренков.
Павел даже не нашелся, что сказать этому пловцу. Ответить, как следует, просто недоставало сил. Свинтус, вот как следовало бы его назвать. Да если бы еще он знал, какие мгновенные воспоминания вывернул он одним махом из глубины памяти, еще свежей, свинтус этакий.
Павел ухватился рукой за буй, лег на спину, приходя в себя и ощущая, как выхолощенное нутро вновь наполняется жизнью.
Он даже содрогнулся от столь неожиданного: а может, вся эта двухгодичная командировка в лагерь — не что иное, как непроизвольный поиск ответа после того, что было, попытка понять тайну детской ярости, мальчишечьей ненависти…
Но что общего? Господи, какие разные истины — тут и там… А глаза? Глаза того мальчишки, убийцы, который стрелял в него, но которого не смог убить он, Павел.
Не смог, а был должен, даже обязан…
Да, страшные воспоминания вывернул Егоренков.
Их бронетранспортер шел последним, прикрывал колонну с продуктами, и сначала ударили по ним, чтобы запереть дорогу сзади, образовать пробку, создать невозможность отступления, скатывания, по горной дороге вниз на задней скорости, — вперед, в подъем, выходить из засады всегда сложнее: впереди неизвестность.
Бой вышел короткий, четверть часа, не более — машины, идущие впереди, тотчас остановились, сконцентрировали огонь на засаде, которая подожгла их транспортер, поэтому, когда Павел выскочил из огня через задний борт вслед за Серегой, опустошив на звук стрельбы половину обоймы, бой, по существу, кончился. Он еще не знал в тот миг, что двое в машине погибли — Олег Черниченко и Наби Алекперов, а еще один, Ашотик, тяжко ранен, — они с Сережей рванули вперед и разошлись, рассыпались в разные стороны, как учили их не раз, — Серега упал за камень, и Павлу показалось, он просто укрылся. Но Серега не укрылся, нет, в следующее мгновение его гимнастерку в двух местах вспороло, вывернув нательное белье — точно два белых клочка ваты вывернуло, а Серега даже не шелохнулся. Точнее, его рука два раза покорно дрогнула от ударов пуль, стука железа в податливое человеческое тело.
Павла припекало пламя горевшего БТР. От машин, шедших впереди, бежали солдаты, слышались их возбужденные крики. Он вышел из-за огня, из-за зыбкого своего укрытия, держа палец на спусковом крючке автомата, точнее, он начал стрелять, еще только выскакивая из-за огня, но цель была так близко перед ним и враг был так не похож на врага, что он непроизвольно отвел ствол в сторону.
Автомат строчил, но вбок, а перед ним совсем близко, на противоположной обочине дороги стоял мальчишка лет двенадцати с выпученными от страха, ничего, кроме страха, смертельного животного страха не выражавшими черными глазами.
Рот у этого мальчишки был открыт, а глаза напоминали два ствола. Он был в цветастом, когда-то, видать, выходном, халате, а в руках держал хорошо знакомый Павлу наш автомат. Может, это еще сбило с толку?