— Слушай, Павел Ильич, — сказала она в ответ. — Что ты все о работе да о работе? Или совсем ослеп? Посмотри, какая рядом с тобой женщина. Хоть бы какое покушение на нее совершил, что ли?
Он усмехнулся:
— Какой в этом смысл?
— А ты все смысла ищешь?
— Бессмыслица в таком деле — просто скотство.
— Ты не по годам серьёзен. Прямо дедушка в вожатских шортах.
Павел рассмеялся, покрутил головой:
— Ань, а ты кто?
— Твоя коллега, — парировала она.
— Ну, а на самом деле? Чего ты здесь делаешь, такая-то красотка? Да еще москвичка. Тебе бы по улице Горького с кавалерами гулять. На светских приемах блистать. Замуж выйти. За перспективного ученого! За дипломата, которого вот-вот в Европу пошлют. А ты с каким-то безродным подранком впустую флиртуешь? — Он рассмеялся. — Нет, Анечка, ты для меня — темный омут, дна не видать. Боюсь бесславно сгинуть.
Аня остановилась под фонарем. Голубая пилотка и плечи форменной рубашки позеленели от неестественного люминесцентного света.
— Боишься? — устыдила она Павла. — А еще герой, награжденный боевым орденом.
Павел шагнул к ней, взял ее за плечи. Спросил:
— Ты чего дразнишься? Это опасно!
— С тобой — совершенно безопасно.
— Вот как! — удивился он. Ныряла, ныряла эта красотка, и все-таки достала до дна, задела мужское самолюбие.
— Залог тому — твоя дистиллированная порядочность.
— Ты находишь? — удивился Павел. — Но что в этом ужасного?
— Слушай! — сказала она. — Вон лавочка, давай сядем.
Они сели, Павел положил ей руку на плечо, она аккуратно сняла ее.
— Нелогично! — усмехнулся он.
— Давай поговорим откровенно, — попросила Аня.
— Я всегда откровенен.
— Согласна, — сказала она, — поэтому и я скажу сейчас тебе кое-что… Рассчитывая на твою порядочность.
Павел с какой-то необъяснимой тревогой понял, что через минуту жить ему станет еще тяжелее, что сейчас на его плечи взвалят еще один, не видимый глазу, но нелегкий тюк, что, хотя и станет ему понятней эта таинственная красотка, просветлеет темный омут, в который страшно броситься, но понятность такая не принесет облегчения, точно так же, как ничем не легче стало ему от того, что он узнал чуть побольше о своих детдомовцах. Нет, что ни говори, а незнание очень даже часто легче знания, и, напротив того, узнавание дотоле неизвестного, влекущего своей таинственностью, казалось бы, очень даже привлекательного, пока неведомого, оборачивается тягучей тоской, нерадостью, тяготой разделенной тайны, которая только усложняет Жизнь, отягощает сознание, угнетает память.
Тот мальчишка с автоматом, эта гнетущая тайна Павла, нескрываемая, впрочем, и все же тайна, не станешь ведь рассказывать каждому встречному, что случилось с тобой и что ты пережил у черты, по одну сторону которой — жизнь, а по другую — смерть, и лучше бы не было этой тайной памяти, совсем не было, как не бывает такого у многих людей, однако вот она досталась ему, никуда не деться от нее, а она мучит его, грызет подспудно, обвиняя в чем-то, чем-то корит.
А тайны этих ребят? Как наивный мотылек какой-то, а не трезвый, повидавший смерть человек, способный предвидеть не только радость познания, полетел Павел на неведомый огонь чужой тайны и вот опалил собственные крылья, ожегся о детскую тайну, нагрузил на себя нелегких камней — куда теперь с ними? Что делать? Какую пользу принесло ему знание о том, что трое пацанов — дети чьих-то взрослых крушений и что эти не вполне еще и смышленые-то маленькие люди обречены на свою трудную память, а у наивного детского вранья есть благородная, верная причина — желание избавиться от гнетущего знания собственной тайны, побег от обреченности, наивная попытка придумать себе другую судьбу.
Разве же можно винить за это не то что малого, но даже сильного, взрослого, бывалого человека?
Они сидели на лавочке в тени деревьев, тихий воздух был напоен дурманящей смесью южных трав, роз и морских водорослей, перекличкой цикад, то затихающих, а то вновь, будто по команде, начинающих свой бесхитростный скрип, Аня примолкла на минуту, будто раздумывала, начинать ли ей, и Павел укорил себя, подумав, что его страхи все-таки недостойны мужчины.
— Павлик, — сказала Аня, — ты мне нравишься.
Он хмыкнул, но сдержал себя, ничего не сказал.
— Мне кажется, что и я нравлюсь тебе. Но я объясню, почему ты нравишься мне. Во-первых, ты умен. Во-вторых, сдержан. В-третьих, глубоко Порядочен. Наконец, очень надежен. Ты понимаешь, на тебя можно положиться. Это такая редкость в нынешних мужчинах.
— Неужели? — усмехнулся Павел.
— Не перебивай, — попросила Аня жалобным голосом. — Иначе я сорвусь.
Она помолчала, видно, успокаивая себя.
— Ну так вот. Я знаю, что такой человек, как ты, способен на глубокое, сильное чувство. И не способен на предательство. И я прошу тебя, женись на мне!
Павлу показалось, что его свалили с ног. Еще в школе была такая шутка, слегка дурацкая вообще- то, — к тебе подходят и слегка толкают прямо в грудь, очень даже несильно, можно бы отступить на полшажка, и все, но сзади присел на корточки еще один мальчишка, ты запинаешься о него и летишь кубарем от этого слабого толчка. Все случается в одно мгновение, это падение молниеносно, и сознание не успевает зафиксировать происходящего — только результат: ты лежишь, и даже понять нельзя, как ты оказался лежачим.
Нечто подобное испытал Павел.
Он слабо пошевелился, но ощущение беспомощности не покидало его.
— Понимаешь, — сказала Аня, содрогаясь, — я погибаю! Может быть, я никогда не решилась бы на такие слова, но эти ребята…
Она повернулась к нему, взяла за руку. Ее ладонь обжигала.
— Паша, — проговорила она, — ведь они своим враньем цепляются за жизнь. Ты понял это? Они хотят быть — как все! Так почему я не могу?
— Успокойся, Аннушка! — сказал Павел, беря ее ладонь обеими руками.
— Не смей меня жалеть! — прошептала она. — Ты еще не все знаешь. Слушай.
Она дышала часто, и Павел почувствовал, как часто-часто бьется жилка в запястье ее руки.
— Я дрянь! — проговорила Аня. — Дрянь! Но мне надо выкарабкаться. А одна я не смогу. Помоги!
— Ну что ты так!
— Подожди! Ты вот спрашивал, чего я здесь. Не хожу по улице Горького. Замуж не иду. Да, Паша, я уже находилась. Нагулялась по горлышко. И замуж сходила, вернее сбегала. И ребенок у меня есть, только об этом никто не знает. Почти никто. Отец мой меня прикрыл. Он хоть не воевал, а военный. Знает свое дело. Честный до посинения. Вроде тебя. В общем, как стала заметна моя брюхатость, маманя меня со свету сживать начала. Где ты была? Чего молчала? Дрянь, потаскуха и так далее. Сама, ясное дело, убивалась, дипломатов, как ты говоришь, мне готовила, женскую, так сказать, карьеру, чтоб жить за пазухой у влиятельного мужа, а я ее подвела, втюрилась, дура, в одного красавца, а он проходимцем оказался, уже женатый, банально до идиотства. И так моя мамочка на меня жала, так проклинала, так приблудным ребенком корила, что всю-то жизнь он мне переломает… В общем, скрутила она меня. Сговорились мы так, что я по санаториям поехала, в один, в другой, чтобы, значит, меня соседи беременной не видели, отца она обманывала, заставляла путевки доставать всеми правдами и неправдами, мол, плохо я себя чувствую, а потом уехала я в один маленький райцентр и родила мальчика. Предварительно написав заявление. Страшно сказать… Что отказываюсь от него. Вот так. — Она набрала воздуху и проговорила одеревеневшим