Женя нашел пенек в роще, по которой бродил. Пенек как пенек. Может, раньше это была сосна. Или ливанский кедр. Только не елка — елки любят север и не терпят южной жары. Пенек утопал в траве — ярко-зеленые, толстые от морской влаги листья осота. А на пне сидел лягушонок.
Женя присел на корточки перед ним — откуда он тут, у моря, ведь не бывает же морских лягушек, это пресноводное земноводное, как утверждал учебник биологии, и болот тут вроде близко нет, может, какой- нибудь земляной лягушонок это был. Или, например, горный.
Лягушонок пошевелился, повернулся к Жене, совершенно равнодушный к здравым мыслям о том, что его тут не должно быть, сделал смешной шаг к краю пенька, еще один. Забавно! Женя совершенно не знал, что лягушки умеют ходить. Прыгать — это да, но ходить, смешно перебирая задними лапами, которые длиннее передних, — такое впечатление, что лягушонок не шел, а крался.
Крался!
Вот так же крался по жизни он, лягушонок Женя! Ему бы прыгнуть хоть разок, скакнуть по жизни, но он крался, а ему казалось, что он идет или даже бежит.
Женя подумал, что прыгать ему не давала ма, предвосхищая все, даже самые малые его желания, а очень большой человек па боялся поддать ему коленкой, предпочитал не связываться с Патрикеевной, обходить острые углы, вроде бы одобряя его, Жени, уверенно спокойное отношение к жизни — ха, ха! — нервы — это лишь провода для передачи информации, и жизнь прожить можно уверенно-мирно, без дурацких потрясений, главное — управлять своими чувствами — чего стоит сейчас вся эта чепуха? Когда-то она казалась Жене признаком трезвого понимания жизни. Приметой взрослости. Он чувствовал, будто он живет где-то очень высоко — на последнем этаже самого большого дома, откуда все человеческие страсти видятся в сильно уменьшенном виде. Из-за этого ему казалось, что всякие неприятности сильно преувеличиваются.
И вот он спустился вниз. Зинка стянула его сверху.
Женя содрогнулся, вспомнив ее слезы. Господи, что значит все его благополучненькое прозябание, эти дурацкие рассуждения о человеческих неприятностях. Да что он знал вообще об этой жизни! Крался по ней, как лягушонок.
А лягушонок с пенька спрыгнул, исчез, и Женя даже не заметил этого. Он смотрел на срез сосны или, может быть, кедра, на кольца, которыми исчислялись годы дерева, от которого остался один пенек, и ничего не видел перед собой, пораженный мыслью, которая сделала его взрослее.
Он крался по жизни и прокрался сюда, в этот лагерь, к этим ребятам, заняв чье-то чужое место, и нечего тут винить ма или очень большого человека, это подлость, и она принадлежит одному ему.
Зинкина страшная беда и несчастье Генки были неисправимы, даже его, Женю, палило их жаром, их несчастьем, так как же им, этим двоим, и всем остальным — каждый наедине со своей печалью, — как горько и страшно жить после всего, что случилось с ними, и как безотрадно думать о том, что еще будет впереди, и какой тоской и каким страданием обернется беда, отыскавшая их в детстве.
Детство — да было ли это детством, разве можно назвать детством жизнь, в которой происходят такие беспощадные и взрослые беды. Это просто так говорится — детство. Потому что им мало лет. Вот и все. А на самом деле никакого детства нет. Перенеся все, что случилось с Зинкой, и испытав страдания, которые достались Генке, нельзя уже быть ребенком. Нельзя им остаться.
Им досталась горькая взрослость малых лет. Горькая ранняя взрослость. Просто дело в том, что, глядя на этих невысоких взрослых с обличьем детей, в детской одежде, все ошибаются, думая, что они и есть дети.
Дело в ошибке взгляда. Взгляд обманывает людей.
Привычка верить своим глазам — может, самая главная и самая трудная привычка. А умение понимать то, что не видно глазу, называется мудростью.
Женя выпрямился, отыскал глазами лягушонка. Выбравшись из травы, он скакал — по-взрослому, по- лягушачьи. И Женя понял, что совершит взрослый поступок.
Он еще не знал, как и когда это произойдет. Но твердо знал: произойдет обязательно.
Женя бродил по лагерю до самого ужина и не знал, что по дружине прошел слушок про их с Зинкой целование. Собственно, слушок этот еще только нарастал — говорили девчонки, кто-то из них видел Зинку и Женю возле моря. К мальчишкам слух этот пока только подбирался.
На душе у Павла было отвратно. Ночью вчера они с Аней дошли до вожатского дома быстро и молча. Чем быстрее шли они, чем ближе было до лестничной площадки, где следует попрощаться, тем мерзостнее чувствовал себя Павел. Вина наваливалась на него, злость. Вина перед Аней, а злость на себя, что никак не совладает с услышанным и слов никаких не отыщет в запасе, чтобы успокоить, утешить хотя бы.
Получалось, он бежит от нее, от ее беды, не желает разделить чужую тяжесть. Да и то — как ее разделишь? Это ведь не груз какой-нибудь, не походный рюкзак. Утром в доме вожатых он Аню не встретил, увидел ее уже в дружине. Похоже, она ждала его, топталась возле входа, голова опущена. Заметив его, гордо вскинула пилотку, быстро пошла навстречу, сказала, приближаясь:
— Извини мне мою слабость, про вчерашнее забудь, а у нас с тобой происшествие, вроде ЧП, Зина, помнишь, Наташей Ростовой себя называла, целовалась с Женей Егоренковым, мне с утра уже две свидетельницы рассказали. Что будем делать?
Павел взял ее за руку, подержал за тонкое запястье, выдохнул, проговорил:
— Дай мне время!
— Забудь! — прошептала она, вырывая руку. Повторила совсем уже другим голосом: — Так что будем делать?
— Делать? — переспросил он механически. — А что делают в таком случае профессиональные вожатые?
— Ну, можно поговорить, с каждым порознь, конечно, объяснить, что, мол, еще успеют, все впереди, а пока малы, и это нехорошо.
— Ещё?
— Совет отряда, дружины.
— Ты думаешь, это годится?
— На худой конец.
— Какой же у них конец? Все у них в самом начале.
Аня мельком взглянула на Павла, он заметил этот взгляд, и отвернулась, замолчала. Приняла, выходит, на свой счет.
— Самое плохое — чем это может кончиться? — спросил он. Аня не отвечала.
— Как думаешь? — подтолкнул он ее.
— Засмеют ребята, девчонки начнут сплетничать. Это самое плохое. Ничем не остановишь.
— Но ведь они другие. Вдруг не засмеют? Может, они по-другому понимают…
Аня хмыкнула. Народ уже выбирался на улицу, сейчас надо построить их и побежать впереди колонны на зарядку.
— Так что же делать? — спросила Аня в который раз.
— Ничего, — ответил Павел, — давай не заметим. Это же их дело.
— Ты так думаешь? — Она смотрела на него как-то отчуждёно, слегка исподлобья. И вдруг спросила с едва скрытой яростью: — Всё благородным хочешь быть?
Павел не успел ничего ответить.
— Павел Ильич! Метелин!
— Аня!
Мужской и женский голоса наперегонки окликали их, и Павел увидел, что к ним торопятся начлагеря и его заместительница по воспитательной работе, смешная кудрявая толстушка, вихляющая на высоких каблуках, будто конькобежец, впервые вышедший на лёд.
Толстуха взяла Аню под руку, круто развернула ее и повела по асфальтовой тропе в сторону, за кусты магнолии, а начальник подошел к Павлу, сказал, усмехаясь:
— Привет, давно не виделись.
— Что-нибудь случилось? — насторожился Павел. — Звонили откуда-нибудь?
— Звон есть, да не тот, — смущенно ухмыльнулся начальник, — вообще бы мне разговор этот свалить