на кого другого, но заместительница у меня женщина, так что — я сам, не сердись, друже. Но я вижу, тебе некогда?
— Минуту. — Павел подбежал к отряду, велел Джагиру — его избрали председателем совета — вести ребят на построение, начинать упражнения, сам вернулся назад. — Разговор не очень серьезный, — по- прежнему смущаясь, начал начальник, — да бабы жмут! В общем, видели вчера на лавочке. Мол, целовались.
Павел понял, что речь о Зине и Жене, махнул рукой:
— Ерунда! Сами разберутся!
Начальник опешил:
— У тебя — что, и дети целуются? Ну-ка, ну-ка…
— А вы о ком? — спросил озадаченно Павел.
— Да о тебе, милый друг. Об Ане.
— Фу-ты ну-ты! — незлобиво ругнулся Павел. Помолчав, сказал: — Да ведь мы вроде совершеннолетние.
— Ладно, — решился начлагеря, — скажу тебе по секрету, мать ее нас одолевает, звонит каждую неделю, вроде того, что мы партбилетами рассчитаемся, если с ней какое происшествие случится, чушь, в общем-то, можно, конечно, озлиться, Аню отсюда отправить, да жаль девчонку, а мамаша у нее, знаешь, из тех гражданок, пушка!
— Какая пушка?
— А помнишь выражение? Когда говорят пушки, музы молчат. Игра в одни ворота. Слова не дает в ответ сказать. Вот так-то! Считай, что я тебя об этой пушке предупредил по-товарищески, а там смотри.
В общем, время для такого объяснения начальник лагеря выбрал вполне подходящее. Павел скривился как от зубных мук, покачал головой и побежал догонять отряд, пристроился рядом с Джагиром, перехватил его команды:
— Наклоны корпуса — и-и-раз, и — два…
Он яростно разгонял вокруг себя тихий утренний воздух, лупил руками незримую злобную силу, бежал вдогонку за ней, пинал ее, доставая носками кедов пальцы рук, расходовал себя, свою злость, сражаясь с глупой людской молвой, с намеками, которые виделись ему в виде толстой, самодовольной физиономии, лоснящейся от пота и без конца подмигивающей, с подозрительностью, которая потому так и зовется, что отказывает в порядочности всем и всякому, любого прежде всего считая мошенником, с вероломством, которое стоит на тропке, в руках кистень, и лупит, лупит из-за угла — подозрительностью, намеком, грязной молвой.
Он выдохся в этой драке. Прибежал с отрядом совсем мокрым — надо менять футболку, — задохнувшимся, пустым.
Из-за кустов магнолии, точно на сцену, вбежала на площадку перед корпусом Аня, остановилась перед Павлом. В глазах дрожат слезы. «Выходит, ее прорабатывала заместительница, — сообразил Павел. — Интересно, что за аргументы у кудрявой толстухи? Высокие, как ее каблуки?»
Ему стало жаль Аню, он уставился на кусты, спросил прост так, лишь бы не молчать:
— Ну, так что будем делать? С пионерами, которые позволяют лишнее?
Он рассмеялся: ничего себе, действительно!
— Слушай, что делать, а? Пионеры целуются! Вожатые целуются!
Аня прыснула в ладошку, а глаза у нее были измученные, усталые. «Неужели все, что она рассказала, — правда? — подумал Павел. — И если правда, как она живёт?»
— Что, — спросил он, — мучила тебя эта Мохнатка?
Аня кивнула, пряча глаза. Потом посмотрела на Павла:
— Я — что, я — ладно. Во всем сама виновата. Так они еще и тебя.
— Ань, — сказал Павлик, — ты вчера… Это все правда?
Она разглядывала его как-то горестно, совсем по-бабьи. Потом обронила:
— Ах, Павлик… Еще какая!
Первые признаки беспокойства Женя почувствовал во время завтрака. Бондарь и Сашка Макаров сидели по другую сторону широкого стола, чего-то шептались, часто наклонялись друг к другу, хихикали, а потом глазели на него. Раньше бы он посмотрел в ответ таким спокойным, остужающим взглядом, что вышиб бы из пацанов даже посягательства на обсуждение его персоны, но теперь он потерял свою уверенность, забыл обезоруживающие слова, и это, похоже, заметно, даже взгляд его потерял былую уверенность, вроде как он задумался глубоко, а ведь часто бывает так, что, стоит человеку задуматься, всем кажется, будто он растерялся. И начинают его колошматить.
Через часок после завтрака Женю нашел Генка. Он был прямой человек, этот Генка, ему не требовались никакие финты, никакие подступы, он подошел с выпученными глазами и брякнул:
— Ты что, с Зинкой целовался? Вся дружина говорит!
Если бы целовался, а то целовали его, как истукана!
Конечно, можно было объяснить, что случилось перед этим. Если бы Генка мог услышать Зинкину тайну своими ушами! Но все это было запретным предметом! Как тут, какие слова найти, чтобы вразумительно объяснить Генке? Объяснить необъясняемое?
Женя смотрел на Генку, маясь своей немотой и отчетливо понимая, что чем дольше он молчит, тем меньше ему веры у Генки, тем больше сомнения в его порядочности, ведь когда молчат и не могут объяснить происшедшее, другие люди считают, что все дело в том, будто с ними не хотят говорить. Не хотят объяснить, поделиться, и это вызывает обиду. Все переводят на самих себя — как, видите ли, относятся к ним, друг относится к другу, а подруга к подруге, и никому невдомек, что дело не в хотении, а в невозможности.
— Так получилось, Генка! — проговорил Женя.
— Ну, ты молодец! — сказал Генка, но слава его выражали совсем другое.
— Какой там! — махнул рукой Женя. Помолчав, попросил: — Ты меня не мучь, Геныч!
— Влюбился, что ли? — с ужасом воскликнул тот.
«Влюбился?» Женя первый раз подумал об этом. Значит, все дело в этом. Дружина обсуждает, любовь у них или нет! Вот это да!
Впрочем, а что тут странного? Люди целуются, когда любят, это известно с первого класса, ну, ладно, пусть со второго. Конечно, еще целуются родные, друзья, если, например, давно не виделись и вдруг встретились, но это совсем другое, а здесь речь совсем об ином. Маленькие целуются! Но какие же они маленькие? Особенно Зинка… Дурочка она, конечно, глупая…
Женя вспомнил снова грубую штопку на ее лифчике, и жалость снова сотрясла его, только она, эта жалость, стала сильней, беспощадней, и к ней, наверное, прибавилась его трусость вчера на пляже, его детский испуг перед такой взрослой правдой, а еще стыд оттого, что он выдает себя за другого, его вранье, пусть молчаливое, а все-таки вранье, вранье, великое вранье…
Влюбился? Он? Женя? А может быть, и правда влюбился? Неужели так это и бывает — пожалел и влюбился?
Женя вздохнул, покрутил головой, ответил Генке, все еще таращившему глаза:
— Не знаю, Геныч. Что такое любовь?
— Ну, любовь, — сказал Генка глубокомысленно и закатил глаза к небу.
— Это когда любят!
— Рано нам еще об этом думать! — усмехнулся Женя.
— Рано — не рано! — неожиданно взъелся Генка. — Да кому какое дело!
Будто речь шла о нем, а не о Жене, Генка метался перед ним, кусал губы, мотал головой, как припадочный, и вдруг заговорил:
— Да знаешь ли, о чем я больше всего думаю? Ты только не смейся! — Не дождавшись ответа, крикнул сдавленно: — А чтобы поскорее вырасти, понял! Чтобы поскорее паспорт получить, потом жениться! И все забыть, ясно?
«Наивный человек, — подумал Женя. — Он хочет все забыть, рассчитывая только на себя. А если его