пляже. И, может быть, именно он, Женька, был всему причиной.
Ведь вся жизнь в этом доме посвящалась ему, мерзкому эгоисту! Дряни! Подлецу!
Разве же не для него старалась мама, доставая эту проклятую путёвку в лагерь? Разве не содрогнулась она сама, когда согласилась, чтобы ни отца, ни её, такой живой, очевидной, не числилось в живых, пусть просто на бумаге?
Он не стал, а соизволил стать солнцем, вокруг которого крутились три луны — бабуленция, отец и мать, причем мама вращалась быстрее всех остальных, только чтобы оградить от неприятностей, предупредить малейшее желание, исключить любое затмение любимого светила.
Всё, всё, всё на белом свете делалось для него! Это он понял! Осмыслил, наконец, сейчас, глубокой ночью, когда его маму увезли, спрятали за решётку.
«Но если это правда, — подумал Женя, — и она воровала — воровала для меня, ради меня, во имя меня? Занималась ещё какими-то грязными и тайными делами — для меня?»
Его опалила эта мысль.
Он вскочил с кровати, откинул альбом Иеронима Босха, прошептал:
— Но я не хочу!
Потом сник. Опять опустился на кровать.
Ты — не хочешь? Но это сделано! Для тебя! И тебе не по силам что-нибудь изменить.
В прихожей коротко, неуверенно тренькнул звонок.
Женя бросился в постель, потом вскочил снова, выключил свет, опять кинулся под одеяло, накрылся им с головой. Наверное, это отец. Увидев свет, он обязательно заглянет. А Женя не хотел видеть его. Никого он не хотел видеть, и больше всего Пат. Интересно: как они встретятся? Где?
Павел не спал, листал чудесные альбомы по искусству, которых было во множестве на книжных полках уютного кабинета, и вздрогнул от неожиданного и резкого, как удар, звонка. Он вскочил, отчего-то напрягшись всем телом, кинулся к двери, боясь, что повторный звонок разбудит Женю или бабушку.
Кто мог быть? Хозяин дома? Но он сказал, что заночует на работе, да у него, наверное, и ключ есть, наверняка не стал бы будить.
а если его жена? — пришла вдруг в голову глупая мысль. Может, её отпустили? Как он узнает, что скажет?
Павел открыл дверь. На площадке стоял сморщенный человек — секретарь горкома.
— Выйди сюда, — сказал он просительным, усталым тоном, вовсе не заботясь о том, что они, по существу, не знакомы. Попросил: — Прикрой дверь.
В майке и спортивных брюках Павел стоял перед пожилым, усталым человеком, и сердце его помаленьку раскачивалось.
— Хорошо, что открыл ты, — сказал секретарь. — Илья сказал о тебе. Не знаю, что делать… Сначала у нас было бюро, потом он уехал.
А дальше не сказал — ударил:
— Час назад в своем служебном кабинете он умер от инфаркта.
Павел опустил голову, ладони оледенели. Опять судьба выбирала его. Выходит, ему придется сказать об этом Жене. Секретарь горкома протянул сигареты. Павел затянулся, дым ворвался в лёгкие, он захлебнулся этой гадостью, бухнул несколько раз, прикрывая ладонью рот, на глазах выступили слёзы.
«Вот ты и увидел своими глазами, — сказал Павел самому себе, — как наступает сиротство».
Все остальные дни в сибирском городе слились для него как бы в один, напоминая стремительно мчащийся поезд, вагоны которого проскакивают мимо, смазываясь, сливаясь в зелёную массу, если ты стоишь под насыпью.
Одну сцену не забыть.
Кладбище, кортеж автобусов и легковых машин ещё втягивается, вползает в старую липовую рощу, под деревьями которой видны звёздочки и разнобой оградок, жёлто-синяя милицейская «Волга» обходит колонну, автобус, где возле гроба близкие, тормозит.
Павел видит, как Женин взгляд, устремленный на отца, переходит за окно, как он поворачивается всем телом к милицейской машине. Дверца распахивается, из неё выбирается сержант, помогает выйти женщине в черном вуалевом шарфе.
Автобус тормозит, не дожидаясь, когда выгрузят гроб, неприлично торопливо для такого момента Женя соскакивает вниз и бежит к женщине. Он бросается ей на шею, женщина склоняется к мальчику, они порывисто обнимаются, мать лихорадочно, точно боясь опоздать, целует сына.
Первую и, пожалуй, единственную фразу она сказала, когда Павел приблизился к ним и поклонился.
— Кто это? — спросила она Женю.
— Наш вожатый! Он приехал со мной! — ответил он, и тогда она вдруг сказала:
— Никому никогда не верь, сынок! Никогда! Никому!
Разве можно судить женщину в такой момент, в таком положении? И всё же Павел без конца возвращался к этим словам, сказанным в аффекте, в отчаянии; к жёлтой милицейской «Волге» и фигуре милиционера, скорбно склонившейся к женщине в черной накидке.
Никому, никогда, сказала она, вроде как завещала свое мрачное наследство.
Кому сказала? Сыну. Которому всегда желала добра.
Но этого ли надо было пожелать ему?
Павел был неотлучно возле Жени с тех пор, как сообщил ему горькое известие.
Женя плакал, но позже и как-то не по-детски устало, а вначале его глаза были сухи — он не понимал, о чём говорил вожатый. Понимание приходило с трудом, даже неохотно.
Они вместе ели, вместе ходили по улицам большого города, молча сидели на скамейках в скверах. Бабуленции было совсем худо, её хотели увезти в больницу, но она наотрез отказалась, и возле её постели круглые сутки по просьбе секретаря дежурили медсёстры, которые, едва она просыпалась, кормили её и сразу делали новый укол, от которого она опять засыпала.
Делать дома было нечего. Полированные поверхности шкафов и столов в домашнем музее покрывались пылью, а Женя с Павлом бродили по городу, точнее по его окраинам.
В центре к Жене раз или два подходили дети его примерно возраста, какая-то очень видная девочка и два пацана, одетых в неброские, но всё же заметно отличные наряды, которые выделяли их среди остальной ребятни в шумной городской толпе, говорили утешительные слова, которые Женя, согласно кивая, слушал, и тут же торопливо исчезали, и на лицах этих уходящих Жениных сверстников Павел видел следы явного удовольствия собой, исполненными обязательствами. А потом к Жене прильнула дородная шумливая дама, очень яркая на вид, нажимая на чувства, принялась плакать, приговаривая: «Бедный мальчик! Бедный мальчик!» — после чего они пошли в сторону тихих улочек, водозаборных чугунных колонок, в сторону женщин, полощущих бельё прямо на зелёной траве, возле серых, морозами прожжённых заборов, и тут Женю никто не узнавал, никто не припадал, чтобы выразить своё сочувствие.
Павел тоже не находил слов. Вернее, он их не искал.
Он просто жил рядом с Женей и лишь однажды предложил: — Давай вернемся в лагерь. Я договорюсь с нашим начальником, ты побудешь ещё одну смену.
— Как кто? — спросил равнодушно Женя.
— Как сверхплановый пионер, — нашёлся Павел.
— А! — коротко произнес Женя, и было в этом одном-единственном звуке столько иронии, что Павел стушевался, вспотел. Поправился:
— Как мой брат!
— Спасибо, Пим, — ответил серьезно Женя, беря Павла за руку. Впервые он так назвал вожатого, но очень хорошо сказал необидно, как младший брат, в самом деле.
— Спасибо, великодушный человек! — проговорил Женя. И спросил: — А как же бабуленция?
Они прошли ещё несколько шагов, мальчик остановился.
Он повернулся к Павлу и посмотрел ему в глаза. Очень взрослым получился этот взгляд.