просторе, на лесной дороге, и Машка радостно ржет — хоть бы разок услышать ее ржание!

Но Машка тяжело вздыхает, Мирон на телеге начинает ворохаться, я отстаю, и тут опять начинается безжалостная бойня. На маленьком подъеме Мирон непременно просыпается, приходит в себя и принимается лупить кобылу со свежей яростью. Похоже, этот подъемчик, который лошадь и так бы одолела без всяких понуканий, он использует как повод, чтобы поиздеваться над бессловесной тварью. А для людей, для чужих глаз — оправдание: смотрите, как он старается на работе, погоняет лошадь, чтоб лучше шла и на подъеме время не теряла.

Машке хочется уйти от этих ударов, она пробует поджать круп, уйти от ременного, с тяжелым узлом на конце, кнута, но куда убежишь из упряжи да оглоблей? И она прибавляет шаг, качая головой в такт шагам, надсаживается без всякой нужды, выполняя волю своего злобного хозяина.

А тот стегает Машку кнутом — она уже бежит, но он все стегает, словно лупит ненавистного ему врага.

Наутро после тех праздников, когда Мирон, ругаясь, колол дрова, по дороге в школу я наткнулся на его взгляд.

Вот это да!

Глаза у Мирона обладали свойством то расширяться, будто фары, вылезать на лоб, а то прямо-таки прятаться, делаться маленькими, как у рыбки.

Он глядел на меня поутру маленькими глазками — маленькими, но какими-то твердыми, упорными — и сам кивал головой. А вдобавок стянул с себя шапку, приподнял над головой.

— Здравствуйте! — проговорил он хриплым и каким-то робким голосом.

'Не хвастайте!' — передразнил я его про себя, но вслух этого сказать не посмел, а покраснел и слабо проговорил в ответ:

— Доброе утро!

— Вот-вот, — обрадовался Мирон, — доброе, доброе…

Хотя утро выдалось пасмурное и холодно-ветреное.

Он топтался на месте передо мной, совсем не похожий на вчерашнего: согнутая, усталая спина, оперся на метлу, глядит вопросительно, словно чего-то ждет. А чего от меня ждать?

Я двинулся вперед, норовя обойти его, но Мирон кашлянул, будто хотел еще что-то сказать, и проговорил:

— Ты, это, на меня не серчай, старого дурака.

Извинялся за вчерашнее. А чего передо мной-то извиняться? За руготню? Лучше бы перед Полей извинился да перед собственной женой. И еще перед Машкой — наперед. Но надо было что-то ответить. А что я мог сказать? Я легкомысленно пожал плечами: дескать, что за дела? Это, между прочим, хороший способ уклониться от ответа: когда нечего говорить, пожми плечами, и все тут. Понимай как хочешь. Как непонимание, как прощение или еще как.

Мирон услужливо сдвинулся к краю тротуара, и я уже миновал дворника, но вдруг услышал:

— Приходи на конюшню-то!

Я мигом развернулся. 'Приходи на конюшню'! Да это же мечта, это заветная моя идея — прийти на конюшню, похлопать Машку по боку, задать ей сена в ясли — есть такое ямщицкое выражение, я где-то читал.

— Когда? — выдохнул я.

— После школы, видать, — ответил Мирон.

Мне очень не хотелось, чтобы он понял мои чувства, этот непонятный человек. Я уже кое-что знал о жизни и не привык так скоро доверять людям. Я молча кивнул, повернулся и погнал в школу, по крайней мере, погнал до угла, чтобы вложить в бег всю свою радость. Только на углу я расслабился и засмеялся. После школы я поглажу наконец-то Машку. Но что за странный человек Мирон?

Да, дорого обошлась мне эта предательская доброта.

В школе я сидел, как на пиле, уроки не лезли в голову — мысли мои были у конюшни, — так что учиться явилось лишь мое тело, а дух витал возле Машки, и, как всегда водится в таких случаях, я получил «плохо» по арифметике просто-напросто потому, что прослушал вопрос учительницы.

Это на минутку привело меня в чувство, но лишь на минутку: я трепетал от одной только мысли, что, пользуясь случаем, попрошу Мирона подсадить меня на лошадь и прокачусь верхом хотя бы по двору. Кто из наших пацанов мог похвастать таким? А я похвастаю! Приду завтра в школу и всем расскажу: скакал верхом на лошади! Тирьям-тирьям!

После уроков я расправил крылья и полетел в сторону дома. Вообще-то, по-хорошему требовалось оттаранить сперва портфель, разогреть суп на плитке и самостоятельно пообедать, но какими пустяками казались мне эти никому не нужные ерундовые правила!

С ходу я завернул во двор поликлиники, подлетел к дверям конюшни и обмер: в могучих железных петлях висел такой же могучий амбарный замок.

Когда человек сталкивается с чем-то плохим или неприятным, странное дело, он сначала пытается выдумать всякие оправдания. Мол, виноватых нет, есть какая-то причина, чтобы вместо радости и счастья — подвох и неприятность.

Я сразу подумал: Мирон запряг свою лакированную бричку и повез заведующую по важному делу — телега ведь стояла во дворе.

Конечно! Он что, должен бездельничать и ждать, пока какой-то пацан явится после уроков на экскурсию по конюшне? Дел полно! И не таких уж незначительных.

На всякий случай я решил проверить свое предположение и прислонился ухом к стене конюшни. Я услышал лошадиный вздох и внятный, знакомый звук хрупанья сена. Значит, Машка здесь.

Я попробовал успокоить себя и подумал еще, что, может, надо зайти к ним домой, сказать конюху: 'Здравствуйте, вот и я, вы же меня приглашали'. Правда, я всегда приходил в маленькую комнатушку с окном у потолка, когда Мирона не было дома. Ну что ж, я ведь не малыш, нечего робеть.

Я с силой оттолкнулся от стены конюшни, резко развернулся, полный решимости зайти к Мирону, и замер.

Он смотрел на меня.

Стоял возле телеги, в руке держал вожжи, словно собирался огреть ими, и смотрел с таким видом, будто видел меня впервые. И глаза у него опять изменились: не большие, не маленькие, а средние и будто пустые.

— Добрый день! — сказал я как можно приветливее, но он будто не понял меня.

— Ты здесь чего делаешь? — спросил он и через паузу добавил: — Вот как хлобыстну вожжами!

От негодования я аж захлебнулся воздухом, и это помешало мне толково объясниться. Я кашлял и кашлял, как последний идиот, и дураку было понятно, что человек, который ни с того ни с сего вдруг закашлялся, конечно же, имеет какие-то злонамеренные цели. Чем дольше я кашлял, тем глупее становилось мое положение: на глаза навернулись слезы то ли от кашля, то ли от обиды, не поймешь.

А он-то не кашлял. Он говорил:

— Здесь шляться не положено! — Бросал фразу и умолкал. — Ежели каждый шляться станет, что выйдет? — Он умолкал и через паузу говорил еще: — Это конюшня, а там лошадь. И лошадь теперь — транспорт, оборонный объект.

Я кашляю, он молчит.

— Может, ты подпалить хочешь этот объект?

Я! Подпалить Машку! Гад такой, сам же позвал и сам же издевается!

От негодования, что ли, кашель мой мигом прошел; не скрывая слез, я кинулся к нашему дырявому забору и уже там, на своей территории, крикнул, плохо видя Мирона — размывали, делали мутной, нечеткой его фигуру мои горькие слезы.

— Сами же позвал! — гаркнул я нескладно, путая грубость с вежливостью. — И сам же издеваетесь!

Дома никого не было, и я дал волю досаде. Сперва в голос повыл сдерживаться нечего, вокруг никого. Потом в ярости швырнул портфель: ведь это Мирон до двойки меня довел! Наконец подлетел к маминой кровати и принялся мутузить кулаками подушку.

Неожиданно, в самый разгар сражения с собственными чувствами, я вдруг подумал, что ведь пьяный

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату