— Нет. Вы. Если бы вы не были таким, какой есть, не было бы и Храбрикова. И ничего не произошло. Однако вы не под стражей и вы не прямой убийца. Вы не поднимали нож на человека, как какой-нибудь бандит. Но, признаюсь, мне очень хочется обращаться к вам как к заключенному гражданин. Такие, как вы, страшнее бандитов.
— Эк вы куда! Обвинять легче всего. Следователем или прокурором быть очень удобно: тебя самого не касается. Ты в стороне. А как быть, если руководишь сотнями людей, техникой, ворочаешь миллионами! Я же человек, поймите, просто человек, а разве человек не может ошибиться?
— Ошибиться может. Но не может убить. Не имеет права! И ваша биография споткнулась не на ошибке, нет, не утешайте себя. Вся ваша деятельность, вернее суть ее, нравственная сердцевина — преступна, понимаете, преступна! Не надо опускать голову. Я не верю, что вы раскаиваетесь. Вы еще не скоро поймете, что наделали и что случилось лично с вами. Одного я понять не могу: разве не было возле вас людей сильных и честных?
— Были! Были! Но не ценил. Отталкивал, прогонял.
— Видимо, все поняли?
— Ну, если понял? Это учтется? Будет принято во внимание?
— А вы, неплохой актер, Кирьянов. Загубленное дарование.
Помалу — по шажочку, по ступне они отступали назад, от кромки воды, напряженно вслушивались в хруст льда и дальние всплески.
Слава плыл, борясь за их спасение, и дядя Коля оставался спокоен, в то же время готовясь к худшему. В своей жизни он видел так много смертей, приняв на себя долю других людей, которые получали лишь подтверждение смерти в форме листка бумаги, заполненного стандартно, что уже не боялся этого и мог рассуждать о худшем без страха, без паники, с готовностью принять эту мысль и жить дальше.
Жить дальше, даже если погибнет Слава, его обязывал последний приказ начальника — немногословный, но вполне ясный. Уходя первым, Гусев возложил ответственность за ребят, за Орелика и за Сему, на него, и дядя Коля, признаваясь в этом только себе, выработал план дальнейших действий на тот случай, если Гусев не доплывет.
План был прост, но он является необходимым продолжением гусевских действий: вытащить плот назад и пойти вторым. А для спасения ребят надо непременно плыть вторым, выбраться на высоту возле вышки, вернуть плот назад, а дальше — тянуть шнур, помогая ребятам скорее преодолеть пространство до суши. Вот и все.
Все? В мыслях пока выходило просто, но Симонов хорошо представил, что кроется за этой простотой. Пройти две сотни метров льдистого крошева на хлипком плотике было непомерно трудно, и то, что делал сейчас Слава, дважды уже искупавшийся, превосходило все известные дяде Коле физические испытания. Но он сознавал и иное, скрытое пока от глаз: даже пройдя эти двести метров, нет никакой гарантии остаться в живых. То, что называлось у стариков горячкой, подстерегало каждого из них, и, понимая это, Симонов приготовил себе роль второго на случай Славиной гибели, вовсе не из геройства, а, опять же, выполняя приказ и полагая побыстрее протащить ребят до вышки. Помочь им, сократить их купание, охранить от горячки, которой молодой организм, может, более уступчив, чем старый.
Размышляя так, Симонов хитрил перед собой. Горячке мог уступить скорее организм как раз немолодой, но это было теперь не так уж для него важно.
Он оставался старшим среди этих ребят, хотя занимал самую младшую среди них должность, и понимал, отлично понимал Гусева, решившего так. Бывают в жизни события, когда отступают в сторону должности, а вперед выходит возраст, опыт, сноровка. В нынешней ситуации из трех человек, оставшихся после Славы, он был самым бывалым, опытным, и Симонов принял приказ Гусева как должное.
Сумерки обдували его холодными, упругими накатами ветра, влажный шнур, тянувшийся к Славе, обмерз и побрякивал деревянно о корку льда, а вода все подступала и подступала.
В какое-то мгновение Симонов понял, что еще немного — и остров исчезнет совсем, и он принял решение возвести остров искусственный, как бы нарастить ту малую часть земли, что оставалась под ногами. Орелик держал шнур, это требовало внимания, и тогда дядя Коля, мобилизовав Семку, принялся стаскивать в кучу все их имущество — палатку, спальные мешки, рюкзаки, рацию, образовывая из этого спокойно и деловито небольшую высотку.
Теперь они стояли на казенном и своем имуществе, тесно прижавшись друг к другу. Вода медленно пропитывала брезент, покрывая его льдом, островок становился скользким, а Слава все еще не добрался до вышки. Однако он и не сдался. Плеск и стук льда слышались явственно — Гусев добирался до суши остервенело, настырно, наверняка.
Симонов представил себе его: задыхающийся от холода и от внутреннего жара, выбивающийся из сил, с окровавленными, немеющими руками, изрезанными о тонкий, но острый лед. Изредка Гусев подавал голос, кричал что-нибудь несвязное, и дядя Коля, понимая его, немедленно отвечал: одному в этой хрупкой зыби было жутко, неимоверно страшно, и, видимо, Слава кричал, чтобы увериться в себе, нащупать ниточку, соединявшую его с людьми, ободрить вымотанный, окостенелый и, может, почти мертвый организм на борьбу, которая не должна, не имеет права остаться бесполезной. Хруст льда и плеск доказывали продолжение этой борьбы, существование Славы, а значит, надежду, и дядя Коля вздрогнул — хотя готовил себя к худшему, — когда все стихло.
Он заорал, загигикал, окликая Славу, требуя подать голос, если живой, и Семка, и Орелик заорали тоже. В их голосах Симонов услышал страх и тотчас, без перехода — радость: с натугой, тяжело кричал Слава. Он выговаривал какие-то слова, на островке разом умолкли, вслушиваясь.
— Порядо-ок! — изнемогая, орал Гусев. — Пью спирт! — Они хохотнули: значит, правда порядок! — Тяните пло-от!
— Тяни! — скомандовал дядя Коля, но Орелик и без команды уже яростно мотал шнур. Плот шел с натугой — видно, цеплялся за льдины. Вальке стал помогать Семка.
Симонов смотрел, как споро, по-мужицки молча тянут шнур ребята, и хотя было совсем не до этого, залюбовался ими. И Валька, и Семка вполне могли быть его сыновьями — одному двадцать, другому двадцать три, а ему пятьдесят, — могли, что же. Но все у него сложилось иначе, и хотя считалось, что женщин после войны много и можно было, конечно, выбрать себе жену, равную по возрасту и понимающую, и народить после войны ребят, Симонов жил по-другому.
Обнесло его, демобилизовался без единой нашивки за ранение, считалось, крепко повезло, но не так это было в самом деле, не так.
Глядя на ребят, тянувших шнур, дядя Коля вспомнил сегодняшний день, ненужную свою откровенность, матюгнул сам себя по этому поводу, не очень понимая, зачем он это рассиропился здесь, перед тем, что сейчас…
Он спохватился, вспомнив, по какой нужде попал в тайгу, как оказался здесь, словно бы протрезвел и стал помогать ребятам.
Шнур натянулся, и плотик не шел. Вначале они пробовали тащить вместе, напрягаясь. Не помогло. Тогда Орелик, отстранив других, принялся бродить по мелководью, окружившему их искусственный островок, как рыболовную снасть из-под коряги, пытался освободить плотик от одолевших его льдин.
Не помогло и это.
Взгромоздясь повыше и напрягая зрение, дядя Коля разглядывал черневший в сумраке плот. Он трезво взвешивал обстановку, и получалось куда хуже, чем предполагалось сперва: плот застрял где-то посредине пути, скованный льдом. Тонкий, как стеклышко, под порывом морозного северного ветра лед упрочнялся мгновенно, а плотик, вдобавок, тащил, наверное, перед собой ледяное крошево, увеличивая сопротивление.
Валька все бегал по воде со шнуром, то потягивая его, то отпуская, и Симонов велел ему:
— Брось!
Дальше надлежало единственное. Дальше полагалось исполнить свою часть дела, которую оставил