улыбнулся, убрал фото и замолчал. А я подумала, как тяжело ему в чужой стране, а дома семья ждет, и как они все страдают: и он, и жена, и дети…
Пошла я на кухню, взяла дощечку, на которой режут хлеб, уложила на нее свой кусок хлеба, что к обеду был приготовлен, две очищенные вареные картошины, разрезала луковицу, посыпала соли на дощечку. И все отнесла немцу, а за мной и сестренка Вера топает, несет свой кусок хлеба и две картошины.
Из спаленки я посмотрела в щель. Немец ел спокойно, не спешил, а когда все доел, я водички горячей еще принесла. Он встал и низко поклонился. А я чуть не заплакала — так мне его жаль стало, и что больше нечем его накормить. Выбежала из комнаты и все смотрела в замерзшее окно в боковой комнате. И все думала, думала…
Подходит Елизавета: «Да ты не плачешь ли, Маня? О чем это?» — «Знаешь, тетя Лиза, он, немец-то, сказал спасибо». — «Ну уж так и сказал!» — «Да, — говорю, — сказал. Хотя слов его не разбираю, но я так поняла, что он нас благодарит». — «Вот што ведь деется, не гляди что басурман, а, видно, добро понимает», — сказала Елизавета. А вторая сестренка, Дашка — сорванец настоящий, та все время крутила шарики из бумаги и стреляла в немца из рогатки через щель. А участковый милиционер все это время охранял немца на улице. И ни разу не зашел погреться, и от чая отказался, который ему предлагала Елизавета.
Но вот приехали из района два милиционера. Мы с Верой быстро порхнули в спаленку — и к щели. Немца обыскали, объяснили, чтобы он одевался и увезли…
Мария Михайловна замолчала, а потом улыбнулась как-то виновато.
— Заговорила человека. С дороги устали, наверное?
— Нет, что вы. Я… обязательно запомню все это.
— Правда? Глядишь, пригодится. Сколько лет прошло, а случай тот не могу забыть.
Сзади кашлянули. Незамеченный, с гармонью в руках стоял Григорий Петрович.
— Эх, Маня, ты мне душу разбередила. Тоже вспомнить хочу.
— Ты что старый, сбрендил? Через три часа вставать.
— Значит, тебе можно вспоминать, а мне нельзя?
— А кто про брата рассказывал?
— Так это брат, а то война. И не собираюсь я ничего рассказывать. Спою. Вот.
— Споешь? В два часа ночи? — Мария Михайловна старалась казаться сердитой, но у нее это не очень-то получалось.
— А хорошей песне не важно, когда ее поют. Верно, Васильич? — подмигнул лесник Сидорину.
— Мы никого не разбудим? — слабо сопротивлялся напору гармониста Асинкрит.
— Разбудим, обязательно разбудим — бычков моих и корову. Го-го-го. Не волнуйся, я быстро. Вот захотелось мне спеть. Ты молодой, Васильич, а я еще помню, как ходили по станциям, городам… нищие не нищие… Вроде бы инвалиды, а так, кто их разберет. Они пели — им подавали. Одна песня в душу мне запала, ох запала. «Про офицера» называется.
— Хорошая песня, — откликнулась Мария Михайловна, только в наших краях она называлась «Про лейтенанта».
— Это в ваших, а в наших она правильно называлась. Слушай.
Гармонист, словно пробуя силы, пробежался по ладам. Пробежался не очень уверенно — было видно, что очень давно старые, как Россия аккорды, не звучали над этой поляной. А потом Григорий Петрович тряхнул головой — мол, была не была — и запел.