всегда.
В Бога я верю. Но не в католического Бога и даже вообще не в христианского – мне трудно было уверовать, что Бог осеняет своей благодатью только избранных. Мне трудно было уверовать, что некое высшее существо, создавшее тропические леса и океаны, в том же самом процессе творения создало по своему образу и подобию нечто противное природе, а именно человека. Я верю в Бога, но мой Бог не Он, не Она, не Оно, – это нечто такое, что дает мне возможность строить догадки и делать выводы, не выходя за довольно узкие рамки информации, которой я располагаю.
Я перестал молиться – или склонять голову, что отнюдь не одно и то же, – давно, приблизительно в те времена, когда в тихих своих молитвах я стал просить у Бога смерти Героя и даровать мне мужество самому ускорить его кончину. Мужества мне так и не досталось, а смерть Героя оказалась медленной, и я наблюдал за ней в столбняке, не в силах что-либо предпринять. После его кончины жизнь пошла своим чередом, но я разорвал все контракты, заключенные мною с Богом, и похоронил их в одной могиле с отцом.
Энджи поднялась с колен, перекрестилась, сошла с покрытого ковром возвышения перед алтарем и подошла к моей скамье. Она стояла передо мной, смотрела на пакет с надписью «Гэп» и ждала.
Из-за этого безобидного на первый взгляд пакета погиб или тяжело ранен Бубба. Убили Дженну. Куртиса. Двух или трех молодых ребят на вокзале. Убили двенадцать никому не известных молодых бандитов, которые, скорее всего, уже давно чувствовали себя мертвецами. Когда все кончится, этот список пополнится еще одним именем – либо моим, либо Сосии. А может быть, погибнем мы оба. Может быть, погибнет Энджи. Может быть – Роланд.
Уж слишком много крови таит в себе заурядный пластиковый пакет.
– Они скоро будут, – сказала Энджи. – Давай посмотрим, что там.
«Они» – это полиция. Дэвину с Оскаром не потребуется много времени, чтобы установить личности «неизвестного белого мужчины» и «неизвестной белой женщины», которые, при поддержке подпольного торговца оружием, известного полиции под именем Бубба Роговски, затеяли перестрелку с членами некоей банды.
Я развязал тесемку, стягивающую пакет, и запустил туда руку. Внутри оказалась папка толщиной где-то с четверть дюйма. Я извлек ее из пакета и открыл. Опять фотографии.
Я встал и разложил их на скамье. Всего двадцать одна фотография. Игра света и тени, создаваемая лучами солнца, проникающими сквозь витражи собора, разбивала их поверхность на треугольники. Ни на одной из них не было запечатлено того, на что мне хотелось бы смотреть; на всех было то, на что смотреть приходилось.
Они были из той же серии, что и фотография, которую дала мне Дженна, – их снимали одной и той же камерой и с одного и того же места. Почти на всех был запечатлен Полсон, на нескольких – Сосия. Тот же обшарпанный номер мотеля, та же зернистая текстура, тот же высокий ракурс – все это наводило на мысль, что это, скорее всего, видеокадры, причем съемка велась скрытой камерой, установленной на высоте восьми – десяти футов, вероятно, за двойным зеркалом.
На большинстве фотографий Полсон был в одних черных носках. Он лежал на рваных заляпанных простынях на узкой двуспальной кровати. Вид у него был блаженный.
Чего нельзя было сказать о его сексуальном партнере. Предметом страсти Полсона – если можно так выразиться – был ребенок. Худенький черный мальчишка лет десяти-одиннадцати, не старше. Носков на нем не было. На нем вообще ничего не было. Было незаметно, чтобы он испытывал такое же блаженство, что и Полсон.
Было заметно, что ему больно.
На шестнадцати из двадцати одной фотографии был запечатлен собственно половой акт. На некоторых из них был заснят и Сосия. Он держал мальчика, заставляя его принять нужную позу. Полсон, судя по всему, не имел ничего против подобного вмешательства и даже не замечал его. Глаза его горели, губы кривились от наслаждения.
Ребенок, судя по всему, вмешательство Сосии замечал и даже противился ему.
Из пяти оставшихся фотографий, на четырех были засняты Полсон и Сосия, пьющие какую-то темную жидкость из стаканов, принесенных из ванной. Они сидели за тумбочкой и, видимо, вели дружескую беседу. На одной из них была видна, правда не в фокусе, тоненькая ножка мальчика, запутавшаяся в грязных простынях.
– Боже мой! – воскликнула Энджи каким-то не своим, а срывающимся, пронзительным голосом. Зубами она вцепилась себе в костяшки сжатой в кулак руки. На побелевшем лице проступили красные пятна. В глазах застыли слезы. Теплый воздух церкви неожиданно сгустился и навалился на меня такой тяжестью, что я почувствовал головокружение. Я еще раз взглянул на фотографию, и к горлу подкатила тошнота.
Я заставил себя еще раз просмотреть все фотографии, чтобы не упустить ни малейшей детали, но, не задержавшись на первых двадцати, мой взор сразу же устремился к последней, двадцать первой, – подобно тому, как сразу же бросается в глаза светлое пятно в углу темного экрана. Эта фотография была мне знакома – не то чтобы я ее уже видел, нет, – она жила в моих снах, потаенных уголках подсознания, не повинующихся нашей воле. И до конца дней моих этот образ бессмысленной жестокости то и дело будет возникать у меня перед глазами, особенно в те минуты, когда я к этому меньше всего готов. Мальчик сидел на кровати, голый, с потерянным видом; по глазам его было ясно: он понимал, что уже перестал быть собой. В потухших глазах застыло чувство умершей надежды и полной безысходности. Это были глаза человека, чья душа надломилась, а разум померк, не выдержав пережитых потрясений. Глаза зомби, живого мертвеца, забывающего и свою наготу, и то, что потерял.
Я сложил фотографии стопкой и положил их назад в папку. Волны ужаса и дикой ярости перестали сотрясать мое тело, я стал нечувствителен, словно покрылся коркой. Взглянув на Энджи, я понял, что с ней происходит то же самое. Она больше не дрожала и стояла совершенно неподвижно. Чувство, которое нам довелось испытать, было не из приятных; возможно, пережитое потрясение еще скажется на нашей психике, но в тот момент пережить его было абсолютно необходимо.
Энджи посмотрела на меня. Глаза ее покраснели, но слез не было видно.
– Как бы то ни было, дешево они не отделаются.
– Одну фотографию возьмем с собой, – кивнул я.
Она пожала плечами и оперлась на купель.