вам совестно, вам стыдно ее защищать, у вас душа болит, и вы серку в кусты. А не спрятать, не спрятать! – Ротман снова как-то по-злодейски сгорготал, выпучив аспидные глаза, и счернел лицом, как арап. Нет, как помоечная, назойливо гудящая муха. Тьфу на нее!
Братилов уныло отвернулся, глядя в родимые просторы сквозь заплесневелое окно, и недоуменно вопрошая себя: а зачем явился в эту нежить, обвешанную паутиною, в сердце которой сидит склочный назойливый паук-крестоватик и вяжет тенеты? Сквозь вязкий туман вдруг прободились желанные слова:
– Чего бутылку-то жмешь? Наливай под блинок.
Братилов встрепенулся, добыл из сумки пайковую «горбачевку», ловко сощелкнул с нее блестящую кепочку, разлил в граненые стопки.
– Выпить и забыться, выпить и забыться, – задумчиво протянул Ротман, выставив пред собою стакашек и глядя сквозь него, как в волшебный камень, дарующий неожиданную весть. – А когда забылся, тут тебя в зад. Ха-ха-ха... Теперь понял? Я презираю вас, русских, потому что вы позволяете бесконечно измываться над собою. Вас в один день выдавливают из одного строя в другой, как стадо перегоняют из одного хлева в другой, где еще гаже, где еще срамнее, а вы, лопухи, добровольно плететесь туда. Из одной войны вас засылают в другую, якобы из благих пожеланий, из одних лишений в другие, тупые и бессмысленные. И вы молча сглатываете обиды, когда кучка негодяев и прохвостов, войдя в сговор, снова готовы вас больно пнуть, вывернуть шею и полоснуть ножом, абы топором по загривку. Теперь – обратно из социализма в никуда и напрочь захлопнуть дверь. Я лучше стану евреем, чтобы воспринять их мужество. Это они подхватили зов урусов «и мужество нас не покинет» и сделали своим идолом...
– Ваня, ты больной, – тихо, одними губами прошелестел Братилов, залпом осушил стакашек, крякнул, «закусил» рукавом. И нарочито ухарски, шумно, дерзко, распьянцовски, чтобы заглушить напрасно выскочившие обидные слова.
– И ты, лапоть, ты не можешь даже понять меня, а сразу чтоб нож в горло. Ты не можешь и восхититься. Потому что завидуешь. Потому что раб. Это про вас ежедень толкуют по телевизору, что русские – рабы. Тьфу на вас...
Ротман вернул посудинку на самодельный простецкий столик, сколоченный на скорую руку, и, наверное, забыл выпить. На крутых скульях как-то скоро выклюнулась смоляная щетина.
– Пойдем на Милку глянем, где она, скотинка, загуляла. – Ротман смахнул из головы пустой разговор, как зряшный мусор, но Братилова заело, больно укусило то неправедное, какое-то неискреннее торжество, с каким Ротман хоронил русский народ, живьем сгонял в ямку, полностью отвернувшись от него, не оставив даже крохотной соломинки для спасения. И что за порода такая людей объявилась, что пилят сук, на котором сидят, да и неведомо чему радуются, грают на весь мир.
– Вы, поэты, все путаники, а ты путаник вдвойне, – твердо, но напористо сказал Алексей. – Ты сам же сказал, что евреи расслышали наш зов «и мужество нас не покинет». Значит, они решили стать похожими на тех, кто трижды спасал евреев от полного исчезновения. В глубокой древности русские спасли иудеев от вымирания и пошли дальше встречь солнцу, оставив им надежду на жизнь, свои капища и молельни. После, когда евреев погнали из Европы, не давая места, где приклонить головы, именно русские пустили к себе, помогли сохранить обычаи и свое лицо. И в третий раз – во вторую мировую, не только вытащили из крематориев, но и дали государство. Евреи слишком много должны русским и, зная о том, что много должны и что никогда уже не расплатиться, не хватит никаких богатств на земле, они стали пересмешничать над нами и отвергать, как изгоев, как навоз истории, который уже глубоко запахали в землю, так что можно и позабыть... А нас не запахать, не-е.
Братилов говорил длинно, глухо, глядя в мутное оконце, как в зеркальце, как в Евангелическую священную книгу, где и выуживал верные искренние слова. Мысли выдирались трудно, из самой сердечной глубины, с какой-то мукою, словно бы Братилов боялся обидеть незримого собеседника, что явился не то с неверными притязаниями, не то за исповедью. Ротман засмеялся, будто уличил гостя в неправде.
– А, заело... А, ожгло. Проняло до печенки. Значит, не пропащий совсем...
– И ничего не заело. Бранчливый ты больно, – поникнув, виноватясь, ответил Братилов, заползая в свою раковину, укладывая на перламутровых атласных подушках свои чуткие усы и затихая в норище. Он налил себе снова, крякнув, выпил, слушая, как упаривается в желудке винцо, как тепло, буровя истомившиеся черева, проливается к горлу и далее к нахолоделым стопам.
– Значит, любишь себя? Значит, гордость не порастерял? А ты знаешь, что нет хуже человека, который недоброжелателен к самому себе, и это воздаяние за злобу его... Пожалуй, я возьму тебя к себе, ты мне подходишь в соратники.
– Куда это? – спросил Братилов, принимая слова Ротмана за насмешку.
– В тайный союз укушенных, в касту приближенных к Богу, кто поклоняется библейской премудрости сеятелей: «Если зол для себя – для кого будешь добр? И не будешь ты иметь радости от имени своего».
– Ничего я не понял, – добродушно сказал Братилов, пропуская многомыслие хозяина мимо ушей, и выпил в третий раз. Ротман стоял на пороге, прираскрыв дверь, а в дальнем углу чердака буровил сумерки желтый кошачий зрак, иль тусклый стоянец зазывал на дьявольскую братчину. В таком диком житье – не без нечистой силы, и в ветхие печные трубы, уже давно забывшие жар огня и терпкий запах сажи, кто только и не залетит с шабаша с Лысой горы. – Больше всего, я, пожалуй, себя не люблю, ибо никчемный, пустой человеченко, ни на что не годящ: живу, как чертополох на пустыре. Вот всех жалею я, это правда, но себя не жалею, ибо по делам его счастье его. Помоги в малом и спасен будешь в великом. А кому я помог, Ротман? Только дай мне! дай больше! почему им, а не мне!
Третья рюмка развезла Братилова, потянула к слезам. Распьянцовской душе уже так мало надо хмеля, что даже одна капля вина рвет сердце бедняги со стопора.
– Ну перестань казниться, – снова горготнул Ротман, запрокидывая голову: вот проглотил человек смешинку и сейчас в серьезном разговоре не может сладить с собою. – Явился убивать и, еще не подняв руки, уже плачешь над врагом. Жалкий русский человек, пойдем, посмотрим, куда запропастилась Миледи Ротман... Блины давно готовы, а женщины все нет... Собиралась пойти за клюквой и не провалилась ли в павны, не забрела ли в гости к болотной трясавице.
Ротману надоело торчать на пороге и зазывать гостя с собою; тот будто приклеился к стулу, и надо было сидня отодрать, пока не уснул. Иван, не поленившись, приобнял гостя за рыхлые бабьи плечи и повлек за собою.
– Устроил бордель для ведьм и бесов, – бубнил Братилов, сонно оглядывая полутемный чердак, где висели забытые, древние шабалы да изжитая одежонка, которую и носить бы стыдно, но и выбрасывать жалко, и потому обычно хозяин, смекая о грядущей нужде, коя может накатить в самый неурочный час, все немудрящее имение спихивает с глаз подальше, но задним умом помня, где оно закинуто. Кроме ватных штанов, кофтенок и фуфаек болтались на шесте ссохшиеся в серую тряпку старые веники, обрывки сетей, веревок, лежали рассохшиеся старые ушаты и квашни, деревянные ступы и точила, ящики и всякое коробье, годное лишь на растопку.
Братилов, переступая через лаги, нарочито хватался за стропила перекрытия. У чердачного оконца, выходящего на прошпект Ильича, стояла на треноге винтовка, метра в два длиною, наверное, трехлинейка Мосина, сохранившаяся с гражданской. Покойный хозяин был на первой мировой, потом ходил в обозах то с белыми, то с красными, благополучно каждый раз бежал и под наганом был снова забираем на фронты, и вернулся домой уже из Франции в двадцать пятом году, и на одной ноге у него был английский ботинок, на другой – швабский, на деревянной подошве. Хозяин-то давно уже сгнил на погосте, а обувка эта из эрзац- кожи, на кою немцы великие мастера, наверняка, скорчившись, вся заскорузнув до железной твердости, лежит где-нибудь в куче сапог.
– Слушай, а как зовут твою шайку? – притворившись пьяным, спросил Братилов.
– А на кой тебе?
– Знаешь, тянет куда-нибудь вступить. В партию большевиков не приглашали, в демократы – претит, а страсть хочется быть задействованным. А то штык мой заржавел...
– Моя организация называется «Орден буров», – строго ответил Ротман и неожиданно резко приставил Братилова лицом к себе, чтобы нащупать глаза. – Буры – белые уры Ротмана. Когда русские спасали иудеев,