Валя умеет напускать дыму такой плотности, что не различить ни черта, ни ангела; все в поисках глотка воздуха начинают хватать друг друга и невольно брататься.
Прижали Ротмана к стенке, и куда деться? Худо, когда в споре на одного напирают толпою, и тогда, вызвериваясь, стараясь защитить внутреннее сердечное «я», человек может натворить самого ужасного, порою памятного до скончания дней. Например, ударить в зубы своему начальнику. Толпа всегда полагает, что она права, что за нею последняя истина, в ее ряды надо встраиваться не переча. Но увы, чаще всего правда стоит за плечом того, кто силится встать противу всех, ибо на него обыкновенно и спускается с небес вещее слово. Ибо Спаситель выбирает себе подпоркою на земле одного из многих, на кого можно верно положиться.
Нельзя, милые мои, наступать на сердитого медведя; у него когти дол-ги-е, а зубы вост-ры-е!..
Ване бы задраться самое время; он, пожалуй, в минуту бы всех поставил на рога, штаны натянул на голову и, воссев за письменный стол, заставил бы зарвавшихся друзьяков плясать языческий хоровод: «Ой, ладо!» Но Ротман – гнилой интеллигент, и тут вся закавыка и постоянная причина всех российских бед. В основе всякого большого несчастия всегда ищи интеллигента.
«И-эх, размахнись рука!» – мысленно воскликнул Ротман, и кулак просвистел по уху вечного бобыля Вали Уткина. «И-эх!» – и снисходительный, в полсилы, щелчок превратил благородный шнобель почтенного редактора в картофель-синеглазку, подпорченную нематодой. Иначе, братцы мои, зачем три года кряду кидать на грудь всякие железяки, купаться в снегу и бегать за Слободу в зной и стынь?
Но Ротман лишь скрестил руки на груди и сказал презрительно:
– А твой искариот был лысым, – скоро нашелся с ответом Валя Уткин. С ним спорить было рискованно, можно сесть в лужу. Он сразу заводил в словесные дебри. – Даже есть поговорка: «Лысый, как искариот». А может, он был кудрявым, и поговорка гласит: «Кудрявый, как искариот»? Это же история, самая глубинка, а там сам черт не рассудит. Целые народы сошли со сцены... Ты, Ваня, даже ругаться не умеешь. У тебя страдает мозговая извилина, отвечающая за образ.
– Чем мои стихи хуже твоих? Я могу их гнать километрами, не требуя славы и денег. А ты, Ваня, за свои сопли требуешь и того, и другого. Значит, ты графоман. – Валя Уткин победительно обвел взглядом редакцию и добавил, обращаясь к редактору Крохе: – Толя, не забудь гонорар. Вместе раздавим бутылек...
– А ты – педер, – прошипел уязвленный Ротман. Он уже упустил момент, когда можно было смазать по зубам: любой бы суд оправдал. С ненавистью подумал: «Вот попадись на улице в тихом месте, скотина, сниму скальп».
– Ну и что? – вытаращил кукольные глазенки Валя Уткин и, скорчив насмешливую рожу, рассыпал по редакции хрустальный смех здорового утробою человека. – Ну и что ж, что педер? Хотя и не доказано... Ты за ноги держал? Одна актриса замужем за голубым. Она призналась по телевизору, что с голубым страсть как интересно жить. Я лично актрисе верю. А ты, Ванек, даже в педеры не годишься...
– Валя, ты не прав, – неожиданно забасила волоокая практикантка, и волосяная каштановая грива на голове встала дыбом. Экая необъезженная кобылица, ей бы еще доброго всадника, чтобы не сломал копчик. – Нельзя, Валя, так больно пинать поэта.
– Ты влюбилась?.. Ха-ха, эта дурочка влюбилась. – Снова засмеялся Валя Уткин, призывая всех в свидетели. – А Ротман хочет тебя с работы гнать. Он ведь уже сел в редакторское место, он заел шею Крохе. Он хочет предложить тебя Саше Баграмяну на выставку породистых овец, а нас всех загнать в кибуцы уборщиками навоза.
– Какая ты сволочь, – устало сказал Ротман. Спорить не хотелось, и он плюнул в наглые глаза соперника. И ловко угодил в голубой бесстыжий озеночек, в котором постоянно играл смех.
Валя Уткин вынул из нагрудного кармана батистовый надушенный платочек с острыми от утюга кромками, встряхнул и неторопливо утерся. Все с ожиданием вытянули шеи в его сторону, ожидая грозы. Получилась живописная картина из коллекции передвижников. Валя Уткин бочком сместился за стол, чтобы ненароком не достал его кулак Ротмана, и, степенно обкусывая клещами каждое слово, сказал:
– Сам ты сволочь. И не вздумай пускать кулаки. Мы не боимся. Загремишь по пятьдесят восьмой, куда макар телят не гонял. Это тебе не большевистские времена. Думал, мы темные? Думал, мы тюльки и кильки и можно нас щелкать под пиво? – Уткин побледнел от воодушевления, и седина головы сравнялась со щеками. Да он прямо сиял, этот святой человек, ибо без страха и упрека встал за правду и истину. – Дурак! У нас всюду разведка! У нас всюду агентура. Ты только пустил шептуна в укромном месте, а нам уже донесли. Ты понял?!
Ротман вдруг с тоскою подумал, что кулак и слово тут не помогут. Разве можно что доказать бетонной стене? И ушел. Фридману он звонить тоже не стал.
Глава четырнадцатая
Эти мужиковатые фригидные революционерки даже по смерти своей подставляют ножку незадачливому смирному человеку, чтобы посмеяться над ним.
Сворачивая с проспекта Ильича на Розочку Люксембург, Миледи не справилась с необъезженным жеребцом и обреченно рухнула на ледяной череп запущенной улочки, скользкой, как натертый воском паркет, призатянутой тонкой маслянистой пленкою весенней прозрачной влаги. Упала она неловко, щекою и ссадила правую бровь. Сумка с почтою угодила в рябую лужу, и пока, охая, подымалась Миледи с дороги, призатонула; одно письмецо, как весенний кораблик, даже запарусило в канаву, отороченную засахаренным сугробцем. Велосипед тоже окривел на одно колесо, завосьмерил, сияя на солнце новенькими спицами. Домой Миледи не пошла, а отправилась к Ротману на чердак, благо вся история приключилась возле шанхая.
Милый Ваня был на службе, тянул лямку, собирая по району новости. Миледи разложила почту на просушку, переоделась в сухое и, не поленившись, сбродила в больницу, где ей всадили укол от шока. Пока возвращалась в шанхай, Миледи чудилось, что вся Слобода подозрительно смотрит на нее; несчастной даже показалось, что от такого привязчивого внимания она окосоротела, а правый глаз выставило наружу, и он повис под бровью на голубом сосудике.
Не раздеваясь, с печалью на душе, Миледи улеглась в корыто, зарылась в шкуры. Угревшись, где-то на грани сна и яви, она вдруг почувствовала себя почти счастливой; и словно что стронулось в бабьем лоне и душу ласково щекотнуло лебяжьей пуховинкой. Ей вспомнился Гена Новожилов, с которым она провела осенью два дня, не вылезая из постели. Неутомимого ходока устроила Миледи близкая городская подруга; без намеков объяснила, что кое-кто хочет ребенка. У парикмахера были свои дети, он любил подносить шампанское и цветы, был говорлив и неутомим, по-своему добр и по этой неистребимой мужской доброте обещал постараться. Миледи при этом разговоре сидела в другой комнате и, конечно, все слышала: ей было ужасно стыдно, аж горели щеки, но в сердце не было того горячего протеста, иль испуга, иль боязни поймать любострастную болезнь, с какими жила все прежние годы до замужества. Гена Новожилов пришел с цветами, но от него удушливо пахло французскими лосьонами вместо мужского пота, такая по нынешним временам вселенская мода; Миледи зажимала в себе воздух и, чтобы перевести дыхание, толкала мужика порою от себя, чтобы он не целовал и не прислонялся лицом. Гена принимал тычки за пылкую страсть бесплатной прелестницы, еще более горячился и гордился собою. Гена был худ, как гончая, со старообразным нервным лицом и двумя желвами на скуле. Но три бутылки шампанского и горячие обольстительные слова на ждущее женское ушко вскоре сделали ухажера почти красавцем.
И вот сейчас, больная, в какой-то нервной судороге, закрытая в скверное бельишко, Миледи отчего-то вспомнила случайного жеребца, и те две бурные ночи показались ей дивными. В каком-то бреду Миледи приподнялась на локте, будто готовая вывалиться из ковчежца, и воскликнула: «Я, кажется, стыд теряю! И так сладко терять стыд! Лежу, а меня теребят. Господи, что со мною станет!» Тут раздались свадебные звуки Мендельсона, и безо всякого перехода Миледи очутилась на широкой кровати в незнакомой комнате. Она скосила взгляд влево и увидала знакомое по телевизору седое, с перебитым носом лицо без обычной разбойничьей ухмылки: «Я те ус-тро-ю!» Глаза были необычайной печальны, с близкой слезою и оттого