– Может, зайдем?..
– А чем угощать будешь? Опять груздь квашеный? – сказала с намеком.
Братилов смутился, глупо улыбаясь, уставил лоб в землю, глухо сказал, уже кляня себя, что продлил этот пустяшный разговор. Ну, выплакалась баба в чужую сердобольную жилетку, излила горечь, так и ступай себе. И чего тянуть бесполезную канитель? Баба с воза, кобыле легче. Как не будет щербы без рыбы, так и не станет любви без ласки. Вот дунет сейчас игривый ветерок с лугов, и отлетит прочь, источится в полдневном мареве эта беспокойная несчастная женщина, как тонкая седая паутинка, вывешенная в березняках. Братилов с усильем взглянул на Миледи, глаза его дрожали:
– Ну почему же? Ходил на ворги, нашел первых обабков, сварил грибницу. Хотел за стол сесть, похлебать, а одному грустно. Вышел на улицу, думаю, дай позову в гости первого встречного, а тут ты. Бог, значит, послал.
Братилов отчего-то смолчал о домовушке, вышедшем в его изобку из подпечка.
– Раньше ты Бога почасту не вспоминал. Что-то все к Богу кинулись, как в партию, – задумчиво, испытующе, будто проверяя себя на особую готовность, сказала Миледи.
– Значит, все к хорошему, а не к худому. Значит, к переменам, к новинам. Мы долго спали, вдруг очнулись, а нам – раз дубиною по башке. И зачем просыпались? И давай пить. А человек для счастья рожден, как птица для полета. А не для сна. Умрем – выспимся. Нас ожгли дубиною, мы зачесались, заскребли затылок, и слава Богу. Кто-то помирать побежал, а иные – жить. Нет нас прежних, зато станем новыми.
– Ну, как сказать. Прежние-то всегда лучше новых. – В словах женщины снова прозвучал намек. Миледи застенчиво улыбнулась, приотряхнула с ресниц слезинки, промокнула платочком в обочьях, как фокусница, выдернув носовик из узкого рукава. – Все думают, что сон – смерть. А для меня сон – это жизнь. Во сне-то куда интереснее жить, я там полнее себя чувствую и до конца. Вот потерялось будто бы безоблачное детство. А оно не теряется. Вот вижу сегодня во сне: солнце светит, лужи сияют, и я через лужи прыгаю в валенках. Прыгаю и хохочу. Думаю, надо же: зимой в сапогах ходила, а тут в валенках. И дивлюсь, и смеюсь. И так хорошо мне, так радостно. И тут ты. Это ж ты во сне мне наснился. Не видела, но знаю, что ты.
– Значит, я серый валенок. Хорошо, хоть не пим дырявый.
– Ну а кто же по-твоему? Валенок и есть. Весь мохнатый, пушистый, теплый, волосатый. Растрепанный, как воронье гнездо.
– Смейся, смейся. Ладно, хоть не чайник с ручкой. Я – старый разношенный валенок с обсоюзками. Летом никому не нужный, меня все швыряют с печки на полати, суют под голову вместо подушки, шпыняют кота, дубасят по спине шкодливого мальчишку, если не попался под руку ремень, кладут зеленые помидоры, пихают под зад на лавку, бродят в сени по нужде, режут на заплаты и пыжи для патронов, выкраивают подстилки, карнают под калишки-басовики, раздувают самовар, во мне поселяются гомозливые мышки и сносят туда, как в склад, всякий провиант, что сумеют утащить у хозяев. То есть меня пользуют и честят, кому как придет на ум, и для всех я податлив и ласков. Но зато в зиму без меня ни шагу, я с ноги не слезаю, меня баюкают, ставят на горячие кирпичи, мне всюду почет, меня любовно поглаживают, когда затоскуют колени и сведет ревматические костомахи. Если летом я казачок, мальчик на побегушках, меня и моли могут запросто отдать на съедение, забыв на подволоке, иль на мосту в сундуке, иль в ларе на повети, то зимою я стою за старосту и верного дворецкого, что весь большой дом ведет без утруски. Миледи, я согласен быть старым мохнатым валенком, чтобы не слезать с твоих прелестных ножонок, тетешкать и нянчить их, как малых детишек, обласкивать твою нежную кожу, покрытую персиковым пушком, чтобы ты была всегда здоровехонька. И когда поймешь, что без меня шагу ступить не сможешь, вот тогда и полюбишь. А куда деться, верно?
– Ты сладкоголос, как Ротман. Когда в замуж улещал, он пел мне на ушко, как соловей. Вот и в тебе, Алеша, пропал поэт. Ну дак что, идем мы хлебать грибницу иль закусим сладкими, как халва, словами и, пока не обидели друг друга, разойдемся миром? – И опять в словах Миледи прозвучал особый намек, который не проскользнул мимо навостренного слуха Братилова. – От одного ожидания у меня слюнки капают, как у собаки Павлова. Иль ты наврал мне про грибы?
– Алексей Братилов никогда не врет. Он не имеет такой моды, чтобы врать. – Алексей нарочито надулся и пошел вперед, не оглядываясь, лениво загребая босыми ногами рыжую, ломкую от пыли траву. А так хотелось оглянуться: идет-нет следом Миледи? Иль черт повязал уже веревкой, подталкивая ко греху? а может, соступила бочком на тропинку, повитую осотою, и растаяла в болоте, как девка-маруха? Но Миледи догнала Алексея у крыльца и решительно подтолкнула в спину, словно бы торопя, приневоливая поскорее скрыться в сенях от чужого догляда. Разнесет старуха-сорока блудливую весточку по верхнему околотку, не припозднясь. Ну и пусть. Она, Миледи, хоть и не разведенка, но почти уже баба вольная. Ведь не по паспорту живем, а по сердцу. А сердце ныне – как камень-аспид, и нет в нем места для Ротмана.
Миледи огляделась в келеице художника и не нашла в ней перемен: разве что еще более состарилось житьишко, скособочилось, накренилось каждым суставчиком, и даже истертый диванишко пошел юзом к боковому окну. С разочарованием оглядела она бобылий угол и со странным отчаянием, будто норовила сюда вступить хозяйкою, не нашла для себя места. Как закодоленная кобыла ходила Миледи на привязи, выбивая себе в траве обреченный круг, и вырваться из горькой участи не было сил. Миледи поискала глазами, куда бы сесть, единственный колченогий табурет был занят картонками. Опустилась на диван и, подобрав ноги, занимая себя, вернее, скрывая растерянность и печаль, принялась перебирать почеркушки и подмалевки, ту кипу этюдов, что приволок художник с вольного выпаса, с дикой натуры и теперь вечерами, придав наброскам игры, готовился разносить по Слободе, выменивая на кусок хлеба. Ржавое болотце, чахлая сосенка меж цветных, по-северному зазывистых мхов, клин гусей, тающих в тоскливой мороси.
– Заклинило тебя, Алеша. Тебя бы по голове кувалдой, – стараясь развеять тоску, сказала Миледи. – По черепушке кувалдой. Хоть бы что приснилось. Зачем душу-то рвешь? – Миледи скуксилась, задрала веко, выдергивая невидимую ресничку, угодившую капризно в самую зеницу, и не сдержалась, всхлипнула. Братилов удивленно взглянул на гостью, пластая ржаную ковригу на толстые однорушные ломти, будто в гости пришел знакомый истопник из кочегарки, чтобы закусить горькую. Миледи вздернула плечами, извиняюще улыбнулась. Не пойму, что со мною? Плачу и плачу. Я же была каменная, слезинки не выжмешь, я была железная леди, вроде Тэтчер. А нынче старею, что ли? И сны старушьи, с причудой. Видела намедни белого коня с крыльями. Высоко летит, хвост трубой. А на нем люди. Я хочу к ним, а меня не пускают. Но лестницу сбросили, я ползу, ползу, а вниз посмотреть боюсь. Страшно. Вот взгляну и упаду. Но лезу, лезу. Такая бесталанная, а коня с крыльями уже дважды видела. Алеша, ты видал коня с крыльями?
– Нет. Я видел змея горыныча о трех головах, он меня спалить хотел.
Братилов достал из печи щаный чугунок, с прибряком водрузил на середину стола, открыл крышку. В нос шибануло густым грибным варевом, но на темном зеркале не плавало ни жиринки, ни светлой пролысинки. Сметанкой бы забелить иль бросить кусманчик масла, тут и смак иной. Но тревожить Братилова капризами не хотелось, и гостья смолчала.
– Демократы всё наше масло съели, – сказал Братилов, присоседиваясь к Миледи. Можно бы картонки смахнуть на пол иль на угол стола, но, угнездившись на табурете, хозяин невольно вырывал руслице, которое сразу не перескочишь. Нет-нет, братцы, ничего в мыслях греховного не сочинялось, и в груди не мельтешило, но бесконечно томилось в том схороне в подвздошье, куда не попадает вроде бы ни одна затея по воле человека. Эти двое, случайно столкнувшись на болотной тропе и по особому взглянув друг на друга, уже верно знали, к чему приведет их внутренний соглядатай и советчик. Взгляда одного хватило, одного лучика из зеницы в зеницу, а все остальное, что говорилось, лишь, как искристая пена на шампанском, прикрывала желанный хмель. Они торопились выпить его до дна, и чем больше спешили, тем более тяготились желанной минутой.
– Вот ты врешь, что видел змея горыныча во сне, – сказала Миледи, отхлебывая ложку грибницы. – Эти чудища бывают лишь наяву. Идешь – смотришь, а перед тобою чудище, из ноздрей дым и пламя. Под уху-то полагается, – намекнула гостья. – Сухая ложка рот дерет. Ты не мужик? Год не пей, два не пей, а под грибы выпей.
– Год не пей, два не пей, а под грибы выпей, – эхом повторил Братилов, лихорадочно соображая. Он не смотрел на гостью, старательно избегал ее лица, чтобы она не прочитала его нетерпения, чтобы не выдать дрожи, что белесыми мурашками-поденками рябила в глазах, мешая увидеть даже то, что лежит у локтя. – У