высматривали благоверных, не орали детешонки, домогаясь мамкиной титьки, не торчали на постелях пузатые роженицы, дожидаясь своего часа, слегка потерянные, какие-то совсем опростившиеся, домашние, утратившие гонор, в байковых цветастых халатах, едва препоясанных под грудью, с круглыми коленками, откровенно выглядывающими из-под неровно приспущенных сорочек, простоволосые, приопухшие, этакие бесцветные, помятые добро курочки, покорно ожидающие расплоду. От оштукатуренных стен, от потрескавшегося, в желтых разводьях потолка доносило тем особенным холодом, что возникает в опустелых покоях, однажды утративших свою нужность. И чисто вроде бы кругом, и прибрано, и притоплено, но чудится, что вся палата заткана невидимыми паучками, и вдоль-поперек в ней развешаны сети-мережи, уловляющие мертвых душ. Это народ перестал рожать, и слишком много кикимор развелось по Руси, пожирающих младенцев.

Ротман усадил жену на ближайшую кровать и пошел отыскивать мамку, повитуху, акушерку? Та сидела в хирургии и беззаботно гоняла чаи с подругой. Будто кузнечик, под окнами покоев деловито стрекотал движок, и, словно от порывов ветра, коварно подмигивал свет. Все было буднично, затрапезно, скучно, и никто не хотел войти в состояние Ротмана, ждущего праздника.

Миледи обвалилась на железную спинку кровати, подложив под крестец подушку. Грезила, смежив ресницы, ей было благостно и покойно. Слава Богу! – мысленно воззвала к небесному Заступнику. – Попала в свое место в свой час, и значит, все образуется без заминки.

Соседка что-то назойливо втолковывала, хриплый простуженный голос ее раздражал, лишал Миледи крепости. Эта старовидная тетка, оказывается, принесла нынче восьмого, будто из пушки пальнула.

«Ну что, развязался поясок и просыпался песок? А ты терпи! Сначала сладко, потом горько, и снова сладко! – с какой-то неприязнью ко всему женскому роду говорила тетка. – Раньше десятерых баба притащит и не охнет, да и еще хочет. Мне сорок девять, а я еще хочу. И рожу. – Она засмеялась, мокро гулькая горлом, будто в ней застряла певучая весенняя тетера. – Нынче одного с трудом притащит и уж переселась, прости Господи».

Последние слова стреляли по Миледи.

Ой, как назидательный голос, словно перетираемый через мясорубку, вдруг не занравился сыночку, и он решительно полез из родильницы во врата, раздирая локотками и ножонками материну утробу. И Миледи завопила, наверное, на всю Слободу.

Тут и прибежала акушерица, пальцами ловко побегала по голому потному животу, сказала властно, грубо: «Давай, милочка, кесарево. Да-да! И никаких нет. Ты мама старая, запоздалая, мышцы слабые, мяса много. Застрянет – себя и ребенка погубишь. За тебя отвечать не хочу».

В Миледи вдруг все восстало, слова акушерицы она приняла за насмешку. Может, один раз и довелось таскать ребеночка? И хотят резать по живому? А где первые тягости, а где первые благословенные страдания сына, которые уже никогда не повторить? Это как из сундучка достанут, нет, из темного кожаного мешка и скажут: «На, мати, ребенка, корми да тетешкай».

От одной этой мысли все боли как рукой сняло. Пресекающимся голосом Миледи сказала: «Кесарева не дам. Сама рожу».

Тут движок на улице поперхнулся, и свет погас. На зимней воле уже стояла глухая метельная темь.

«Погоди, Миля, не рожай. Ты потерпи. Сейчас лампы принесут».

Акушерица убежала, и в гнетущей тишине, долго замирая, был слышен топоток ее каблуков, будто в покойницкой на задах больничного городка сколачивали гробишко. И вот в распахнутых дверях наконец-то замаревило, неожиданным светом резануло по глазам, и Миледи вздрогнула, истошно закричала, раздирая рот.

Ведь умирать да родить – нельзя годить.

И двадцать третьего февраля поднесла мужу дорогой подарок.

Глава двадцать первая

Бывало, в минуты сердечной близости, положив голову на бугристую мужнину грудь, Миледи проговаривалась умильным шепотком, чтобы прежде времени не прознали родители: «Если сын будет, назовем Алешей. Алексей – человек Божий. За ним станем жить, как за каменной стеной. А если дочь – назовем Мария, Маша, Машенька; значит, добрая, участливая. Станем старенькие, она нас не бросит. Будем жить за нею, как у Христа за пазухой».

Ротман, едва ли слыша жену, плавая в зыбучей памороке между явью и сном, благорастворенно смотрел в потолок и глуповато улыбался. Миледи по-кошачьи притиралась щекою к Ивану, будто прокатывала норку в пуховом сголовьице с чистой наволокой, еще пахнущей морозцем и утюгом. Привычка такая с детских пор; отходя ко сну, долго умащиваться в постели каждой костомашкой, сыскивать намаянному телу особого уютного места хотя бы и поперек кровати.

«Тебе кого хочется, сына или дочь?» – приставала, выбивала из сна, легко обижалась, тут же позабывая досаду.

«А мне все равно, – отзывался Ротман. – Кого Бог даст. Я уже всех люблю».

В такие редкие по душевной слиянности минуты верилось, что воистину муж – скрипка, а жена – смычок; струны певучи и отзывисты, если смычок приладист и трепетен, любовен и жальлив в своих прикосновениях, и тогда музыку в дружном дому слышат далеко окрест и в небе, и на земле.

И Ротман, казалось, был воистину ублажен; ну что, братцы, еще пожелать человеку, какого большего счастия сыскать, если поднес Господь подарок прямо ко рту, будто наливное яблочко на тарелочке; только не кобенься, милок, откушай от дара не промедля, ибо не успеет от сладости отерпнуть во рту, как уж горечь поспеет на смену и повяжет язык. Ротман растекался плотию в пуховой перине, но чувствовал себя кукушонком в чужом гнезде, подкинутым мамкою; гордоватая натура не отпускала в сон, строполила душу. «Не буду примаком, заугольником – и все; хоть режьте на части, кроите на лоскутье!» Под воркование жены, перемогая усталость, подымался с постели и брел в темени в свою палатку, чтобы под покровом морозного неба коротать долгую ночь.

«И что за мерзейшая натура у человека? – бранил себя дорогою и нещадно корил, невольно вспоминая всхлипы Миледи, ее укорливые глаза, сонный взгляд тещи, провожающей за порог, гряк о проушину кованого крюка, застывшую синюю тень жены на вышитой занавеске. – И сам не живу толком, и другим не даю. Будто камень-одинец лег у всех на пути, и не миновать его толком, не сопнуть ногою в подугорье».

И вот сын родился на двадцать третье февраля, в день русского воина. Вьюга выла неделю, такая поносуха, чуть больничку по крыши не полонила, две рожалки в покоях едва не задохнулись от керосиновой гари. Пешком возвращались через всю Слободу, серединой улицы шли. Ротман нес сына, запеленатого в алое атласное одеяло, и ног под собою не чуял; вроде бы крылья небесные несли, подымали под мышки; это повитерь подбивала пятки, толкала в спину, набивала упругой силою овчинный полушубок. Казалось, весь городишко глазеет на чету с приплодом. Событие для Слободы вселенского масштаба; перед ним, пусть и на короткое время, померкла грызня кремлевского самодура с коварным чеченом за передел власти.

Сколько ни мешкай, но пришла пора ребенку имя давать. Ведь и собака без кликухи не живет, а в имени человечьем отпечатана судьба и грядущий путь. Как бы не промахнуться. Ну, вроде бы оговорено все загодя, так чего мешкать? Но Ротман вдруг пошел на отказ, его непонятная ревность затомила, словно бы черт в ухо нашептал сплетни.

«Это в честь Братилова? Ты же с ним в девках парилась. Алешка, вошка, блошка, кокошка, чуть ли не какашка. Курица какая-то, честное слово. Ко-ко-ко! Ни рыба – ни мясо, ни Богу свечка – ни черту кочерга, ни баран – ни овца. Нет-нет» – «Ваня, ты сдурел? Может, угаром ошавило в бане? Иль вина опился? Дак вроде никто не поил», – вопрошала Миледи, домогаясь признания, и строила покорливый коровий взгляд; под глазами у бедной натекло синью от усталости, уж какую ночь не спит, хороводится с ребенком. А сердечко- то у бабицы тук-тук от испуга, от какого-то неприятного нервного вздерга, будто муж прочитал в глазах самую сокровенную тайну. Изменила, блудня, изменила? Господи, да и самой-то – как сон. «Ваня, мы же уговорились».

«Не знаю, с кем ты там сговаривалась. Я третьим не был, за ноги не держал».

«Вот ты какой противный. Все в любви клялся, а тут – как истукан».

Грызня уже совершилась, но до ссоры затяжной не дошло; по чьей-то милости Миледи внезапно пошла на попятную, будто дали ей свыше остерег, нашептали на ухо; де, подруженька, не ерестись, не вызывай бучи на ясное небо, не наводи тень на плетень. Что-то царапнуло сердце мужа, так не трави ту крохотную

Вы читаете Миледи Ротман
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату