из Верха, знать, не спешил, негодяй, с винами.
– Поди к матушке-государыне, холоп, да справься о здоровье, – повелел Алексей Михайлович, давая понять, что пока простил окольничего, любимца боярина Морозова. – А сосательную трубку вместе с табакою кинь в заход. Иначе не будет тебе моей милости.
...А отправился государь тайными дворцовыми переходами за ответом к духовнику своему Стефану Вонифатьеву, известному ученостью своею даже в Царьграде...
Хранил царя, следуя неотступною тенью, оружный молчаливый жилец. Царь замкнулся в себе, и посторонние сейчас мешали ему. Пора бы по времени в Крестовой быть да грехи замаливать, но сон ровно бы мешал жить. В каменных глубоких полицах и над каждой дверью на божницах стояли образа, горели под ними лампадки. Царь всякий раз перед иконою молился, подправлял фитиль, снимал нагар иль заживлял умерший огонек вновь. Дверь духовника была полуоткрыта, оттуда пробивался в сумерки коридора свет, в келейке о чем-то взволнованно спорили. Государь кашлянул виновато, уже досадуя, что у Стефана гости.
Аки пустынник жил Учитель, такое свидетельство оставят по нем его ученики. «При царском духовнике вся быша тихо и немятежно ради его слез и рыдания, и негордого учения». Богатою книжною жатвою безбедно и радостно жил Стефан Вонифатьевич, он не таил собранное в схоронах про запас, но обильно растрачивал, засеивал во всякое отзывчивое сердце, медоточивы были уста его, и увещевательные, велегласные, обмытые скорыми слезами словеса духовника падали в душу государя, как добрые всходчивые семена на утешенную пашню.
Иконы и книги – все богатство Учителя. Спал же он на сундуке, подстеливши рогожку, под голову сунув березовое поленце, обтянутое холщовой ширинкой. Да и что за сон у Стефана Вонифатьевича? Прикорнет на правом боку, как луговая сторожкая птица, скрутившись в узелок, в два часа пополуночи надо бы и на другой иссохший бок обернуться, чтобы докоротать до утра, и вроде бы повернется, ударяясь о кованые железные полосы безмясыми мосоликами, а уж и не замгнуть после, не забыться, раскроет духовные поучения Ефрема Сирина или сладчайшие проповеди Иоанна Златоуста да с тем умилительным чтением и незаметно дождется утра.
Иссохлый весь, даже при лампадах, в сутемках светящийся, с пенным ворохом волос и с льняною сквозною бороденкой, ручейком стекающей на пояс подрясника, он, как дозорный стерх на гнезде, брачный белый аист, пряменько сидел на сундуке, ровно поставивши на пол ноги, обутые в валеные калишки. Водянистые, жидкой голубизны глаза духовника обметаны красниною от частых слез – той благодати, что ниспосылается Господом как редкий возвышенный подарок особо любимым детям.
Видно, он только что плакал, ибо, когда государь подошел под благословение, слезы еще не просохли на тонкой, как пергамент, коже, скопились в синих обочьях. Стефан Вонифатьевич дунул в лицо государю, отгоняя нечистую силу. От Учителя даже пахло святостью, как пахнет свежее луговое сено. Он был вроде бы бесплотен, и все телесное давно отпало от духовника. «Что же ты горюешь, Стефан Вонифатьевич?» – участливо вопросил царь, целуя морщинистую птичью лапку духовника, пахнущую елеем. «Да как не печалиться, святая душа, коли нынче опять горе, – неопределенно развел руками духовник. – Вот бежал сынок мой, протопоп Аввакум из Юрьева, бежал, как борзой кобель. Церковь соборную спокинул во вдовстве, и вот я плачуся. Какое житье, милосердный государь, коли христолюбивое воинство наше смазывает пятки при виде ворога? Ну ты погляди, православный царь, достоин ли он нашей любви?» Стефан Вонифатьевич показал в дальний угол кельи, занавешенный жидкой темью, куда худо проникал свет стоянца там, за стопами древних рукописных хартий, стоял на коленях поп, повинно склонивши голову к каменному плитчатому полу.
«На что ты город-то спокинул, Аввакумище? Отдал на растерзание язычнику поганому, да и нас в печаль вверг», – Алексей Михайлович положил мягкую ладонь на плечо протопопу. Аввакум сжался поначалу, ровно бы ожидая удара, весь в черном платье, как ворон, он даже в келейке Стефана не снял старенькой скуфьи, связанной из домашнего овечьего прядена. Широкие костлявые плечи, бурая от вешнего солнца шея, туго скрученная косичка темно-русых волос, вызывающе бугристые лопатки; нет, даже на коленях был Аввакум не согбенным, а каким-то вызывающе непокорливым и несговорчивым.
«Ну встань, встань, много был наслышан о тебе от Вонифатьича», – велел царь. «Я было обозвал его, де, ты онагр. Так он пообиделся Говорит: на коленях помру, ежели не простишь, – мягко проговорил духовник, обращаясь к царю. – А ведь то и есть, что дикий осел. Не думайте, что поклончивый, а сам что точильный камень. Коснешься, искры летят», – Стефан Вонифатьевич жиденько засмеялся, и смех этот был неожиданен в келеице святого. Аввакум уросливо вскинул голову, взгляд его открылся теплый, почти мокрый от близкой слезы. Протопоп неожиданно цепко перехватил со своего плеча государеву длань и поцеловал ее, оцарапав жесткими усами.
«Светик мой богоданный, миленький царь – велегласно и вместе с тем требовательно воскликнул протопоп. – Скажи, голову на плаху – и сей миг складу, как репку! Так я люблю тебя, мой державный свет!»
Государь лишь на миг потерялся, ему вдруг помыслилось, что человек подобной наружности являлся ныне ему во сне. Нет-нет, только не это: то значит, что в келью к духовнику, в самое государево сердце уже прокрался Антихрист? Государь торопливо взял со стола свешник, поднес и близко посветил на Аввакума, по-прежнему стоящего на коленях. Он увидел какое-то резкое, смуглое, острое лицо с узко поставленными живыми глазами и сдавленным в висках лбом: обрезаться можно о скулы и лоб, и вислый покляповатый нос, и по виду лишь, если присмотреться придирчиво, можно сразу угадать душу священницы, чаящую страстей, несговорчивую и вызывающе неприступную.
...Гляди пуще, гляди, великий государь. Сбежались на росстани российской ваши путики по неисповедимой воле Господней, и уж до скончания века не разминуться им, скрепленным вервью непроторженной: глубоко отпечатается Аввакумов дерзкий взгляд, попритушенный слезою, в твоей богорадной душе, и до последнего часа не погрязнет он под пеплом так скоро отгоревших жизненных лет и переменчивых нескончаемых дел. Что же это за любовь такая, которую тебе постоянно предъявляют с требованием, как божественный дар?
«Светик мой, миленький царь...»
– Вставай и скажись, на что ты город кинул, Аввакумище? – повторил государь.
– Кобь кругом, колдовство и ересь, государь-царь! Костельники и латины, папежники и лутеры давно озобали нашу веру, как опреснок. – Вскочил на ноги и зашумел Аввакум. Он сразу занял собою всю келью, оттеснил Алексея Михайловича; государь поискал глазами и опустился в свое любимое креслице в красном углу под образами. Аввакум поперхнулся, приглушил крик, ибо гнев его как-то невольно обратился на иконы. – Попустили, царь, попустили, боимся ханжами показаться. В логофетство ударились. Вот и духовник ваш кичится ученостью! А я не боюся в ханжах ходить, я Бога нашего люблю. Сатана, вражина, в каждую щелку: пред ним дверь на запор, так он в окно. Он через игольное ушко, да! Пропала вера православная, государь, келейное правило забыли, молитву променяли на кабацкую песню да на игрища. Шпыни объюхатились табаки и с этим чертовым ладаном в святую мати церковь. Слыхать, и у вас в Тереме пьют баловни табаку? Ну как, государь, тут жить? И не молви поперек безумцам. Долго, де, поешь единогласно. Нам бы, де, покороче, инде дома, вишь, недосуг. А Бог им уже и не дело, во как! Я им говорю: пришел ты в церковь молиться, гони от себя всякую печаль житейскую, ищи небесных! Невозможно оком единым глядеть на землю, а другим на небо, такоже сластям и страстям работати. Так меня за те словеса в церкви бьют да за власы волочат, а ныне и в ризах не щадят. И осном, и ослопом, и дубьем, и чем ни попадя по спине. Чуть до смерти не убили. Так едва ноги унес. У воеводы в кладовке отлежался и к вам.
– Чем я-то тебе помогу? Пушки с войском наслать? На встряску волочить? На дыбу? Сами хороши, потатчики. Вином, слыхал, упиваетесь, Бога не чтите. Трудитесь Богу невсклонно, и Бог заметит. Тебе, Аввакумище, черт поблазнил, а ты и побежал, струсил. – Государь закрыл глаза, огруз в креслице, позабыл протопопа. Духовник подманил Аввакума к себе, шепнул: де, не перечь, царь того не любит.
– Шумишь больно. Христов воин, – упрекнул Стефан Вонифатьевич и, не вставая с сундука, протянул руку для благословения. Аввакум принагнулся, скоро затихая, и они сердечно обнялись. Духовник достал из стопы книгу поучений св. Ефрема Сирина в подарок, велел неустанно честь; от царя же в подмогу передал двадцать ефимков любских, велел отправляться в Юрьевец. Аввакум молча поклонился государю и, не смея тревожить его покой, вышел из кельи.