в Москве, вместе с вельможами явились к царю с поздравлениями. Государь оделил греков по два яйца и, подозвав их к себе поближе, говорил им. «Хотите ли и желаете ли, чтобы я освободил вас и избавил от неволи?» Они поклонились и сказали: «Как бы нам не хотелось этого?» – «Когда вернетесь в свою страну, просите своих архиереев, священников и монахов молиться за меня и просить Бога, ибо по их молитвам мой меч сможет рассечь всех моих врагов».
Потом, проливая обильные слезы, он сказал боярам:
«Мое сердце сокрушается о порабощении врагов веры. Бог – да будет прославлено имя Его! – взыщет с меня за них в день суда, ибо, имея возможность освободить их, я пренебрегаю этим. – И прибавил: – Не знаю, как долго будет продолжаться это дурное стояние дела, но со времени моих дедов и отцов к нам не перестают приходить патриархи, архиереи, монахи и бедняки, стеная от обид, злобы и притеснений своих поработителей, и все они являются к нам не иначе, как гонимые великой нуждой и жестокими утеснениями. Посему я боюсь, что Всевышний взыскует с меня за них, и я принял на себя обязательство, что если Богу будет угодно, я принесу в жертву свое войско, казну и даже кровь свою для их избавления».
Бояре отвечали ему: «Да даст тебе Господь по желанию сердца твоего».
...И царь Алексей поведал духовнику ночное видение, заметно с каждым излитым словом освобождаясь от тоски и наполняясь жизнью. Стефан Вонифатьевич понятливо кивал головою и ронял искренние слезы, жалея сына своего духовного. И долго так раздумчиво молчали они, пока в слюдяное решетчатое оконце не забрезжил утренний свинцовый свет. Огни лампад поблекли, но жарче загорелся золотом иконостас.
«Ты помнишь ли, батюшка Стефаний, как отец-то мой, государь Михаил Федорович, помер от кручины, – сказал царь, нарушая тишину. – От меланхолии, сиречь от кручины, даже кровь стала жидкая, так нашли иноземники лекаря. Велел призвать меня, чуя смерть, руку мою, значит, взял, благословляет на царство, а дядьке Борису Морозову приказывает меня стеречь и пекчись. И слышу я, как уходит он навсегда, страшно стало: ведь один остаюся на всем белом свете и держава на мне. Вот отец скроется за дверью – и все? И неужели там одиночество, а, Стефаний? И вот стою я на крестце, у кровати, а как на распутьи, один, как перст. Отец-то все понимает, меня взбодрить норовит, силится что-то сказать, а мочи и нет... Где прежняя сила, куда утекла? Невсклонно трудишься, нужу претерпеваешь, и неуж все тля? Нынче такой одинокий я был во сне, как у одра отца».
«Пошто один? Отец-государь, а лествица? Это Богородица явила себя, и то знак добрый. Ты препоясал чресла мечом самодержца, но пущею оградою тебе крест православный. – Стефан Вонифатьевич толковал вдохновенно. – Ты укрепился на стене веры, и тот иудей, уже торжествуя победу, вдруг устрашился силы, что пролилась из души твоей. Пресвятая Троица благословляет державное твое царствие, она на весь мир покажет тебя победителем и одолетелем врага видимого и невидимого. Кто знает, когда наступит Судный час, и надо быть наготове. Пресвятая Троица вещает тебе: крепче держи крест веры, чтоб не шатнулся. В туге, в несчастиях плачутся наши братья православные на Востоке, агаряне и папежники через своих ловыг и заплутаев вовсе наступили пятою на Царьград. Вот тебе и стена, на кою надобно подняться и отрясти со ступней своих тлю. Престол великого царя Константина ждет тебя... Да будешь, свет-государь, как новый Моисей, что освободил сынов израилевых от фараонских рук жезлом-знамением честного животворящего креста. Вон и Паисий Иерусалимский о том же хлопочет. Ты чуешь, царь, откуда пришел на Русь и донынь сияет свет истинной веры?»
«Чую, Стефаний, – эхом откликнулся Алексей Михайлович. – Свет нашей веры с Цареграда. За греков я готов отдать не только Русь, но и собственную жизнь».
«Мы закоснели в своей гордыне и немеем от жажды, когда вся Европа упивается из ручья старинных знаний. Красота премудрости истекает из Святой Софии, а мы в ней заколотили окна. Оле!.. Наши рабичищи позабыли крест истинный и канон, а крин веры – этот благоухающий, вечно зеленый цветок, требует глубины познаний. Что коротати, государь, к чему понапрасну сетовати? Брат наш меньший томится под Махмутом, и искренние священницы Востока с укором глядят на нас и плачутся, когда же наш патриарх будет служить в Святой Софии. Это та стена, которой нельзя отдати. И перестань печалиться, ибо уныние худший враг. Вот мой тебе сказ. Вон и гетман Хмельницкий с Днепра просится под крыло, пустить бы нать. А там и Великий Киев, матерь наша, встанет опорою. Невостегновенно, государь, святое слово. За него и помолимся пойдем».
...Полно, полно, свет-государь, опомнись, охолонись! Даже жизнью своею ты не волен распорядиться, ибо все в руце Божией: лишь по наущению бесовскому, милосердный, ты вдруг впал в гордыню, возомнил о себе, подобно ястребу-крагую, вьющемуся под облаками, и возжелал пожертвовать живот свой во спасение несчастному греку, впавшему в туту. Миленькой православный царь, миленькой царь! Вспомни-ка ты бабочку-крапивницу, что на прозрачных слюдяных, шелковистых, обманчиво-узорчатых папартах своих, что тоньше паутины, рвется, ошалелая, ввысь, под сожигающие солнечные лучи, но, увы, не взняться твари ничтожной выше едины, несмотря на всю красоту, ибо бездушно у ней в груди, да и пустынно там в небе, не на что опереться и некуда высеять жадное потомство. И удел ее вернуться в луга и, цепляясь жадно за травы, опыляя лепый цветущий крин, давать червя, чтобы он загрызал все, к чему коснулось крыло матери. Не так ли и сатана: он постоянно рвется выспрь, чтобы сразиться с Господом, и всякий раз падает, обавник, назад в тартары, и оттуда вновь пятится на свет небесный, как каркин, щелкая клешнями и волоча в горбе своем всю злость вселенскую.
Сатана притягивает к себе, чтобы после еще пуще возненавидеть его. Сатана – это тот хворост, от которого возгорается любовь к Христу...
Миленькой православный царь! Да коли наслал Господь Махмута окаянного на Цареград, на престол осиянной веры, так, знать, Он особенно возлюбил оплот православия, чтобы за долгую досаду, слезы и горести после возблагодарить?
А ты возжелал, миленькой, отдать Русь великую за греков? По чьему измышлению, наущению исторглось из груди твоей самодовольное чувство, иссушающее благодать? И неуж кроткий Стефаний, этот источник слез, помазавши малаксою твой лоб, сам обавно, не мешкая, уместился в сердце твоем, чтобы исподволь, тайком развращать его ко грядущей пагубе. Миленькой царь, ты хочешь управляти всеми православными народцами, отдавши на погубление свой? Ты вспомни нынешний сон, государь: ты спешил к неведомой стене, а позади тебя с грохотом обваливалась родимая цветущая земля, испаряясь в горящей сере, даже не долетев до дна провалища. Так разве впереди тебя вновь прорастала из ничего хоть одна хлебородящая кулижка? Говорят, хорошего ломтя откусишь, так после целый день жуешь. Но коли обманчивого яда выпьешь, то уснешь вовеки.
Миленькой государь! Мягкого человека вроде бы сожмешь в горсти, а он неслышно заполнит тебя всего. Когда поцелуешь благословляющую десницу духовника, вглядись попридирчивее, но без злобы и усталости, в его лицо, и ты увидишь на нем пыль чужой, неведомой земли и, поразившись непонятности, нездешности обличья, предложи Стефанию уйти в свою келью.
...Алексей Михайлович поцеловал тщедушную ручку духовника и, не глядя тому в глаза, сказал глухо: «Отче святый, оставь ныне меня одного». Он закрыл дверь Крестовой палаты, оставив духовника на пороге, и запер ее на крюк, чего с ним не бывало. Государь осмотрел Крестовую, как последний оплот, и пожалел о внезапно вырвавшихся в келье словах: он вдруг почувствовал себя брошенным, сколотышем, не родным среди святых образов, но байстрюком, оглашенным, коий стремится, жаждает вступить в лоно церкви, но и пугается ее тайн. Сергий Радонежский смотрел на него с укоризною, лампада под образом святого едва теплилась, походила на муравьиный глаз; Александр Невский, опершись на обоюдоострый меч и взведши очи горе, плакал. Царь видел, как покатилась алая, с жемчужным блеском слеза и, упавши в кольца кольчуги, просочилась в сердце князя.
«Это я хочу отдать Русь? Но без Руси какой же я государь на престоле Константина? Но откуда, вроде бы не из моего горла, вырвалось полоумное признание. Но отчего тогда жжет гортань и вроде бы огнь опаляющий подымается из самого чрева и точит язык? Что за напрасный зарок я дал? Царица Небесная, Дева Пречистая, подскажи рабичишке твоему, изнемогающему в гресех, не отлучай...»
«Нет Руси без Господа, и нет Господа без Руси!» – вырвалось внезапное, и свечи ярого воска под неведомым горестным вздохом умерли разом. Лишь Спас Грозное Око ровно глядел над теплящейся лампадой. Алексей Михайлович оглянулся, не ведая, кто сказал: но дверь-то Крестовой палаты на крюке... Устрашился царь предзнаменованию, поспешил к окну: уже рассвело на воле, меся жидкий апрельский снег, степенно, подобрав полы шуб и зипунов, пробирался народ в Успенский собор на заутреню, и всякий