наблюдала за трапезой.

«Исус живой седяе в горнем Иерусалиме, а слова его любовные, посеянные на земле в поучение, и есть для нас плоть и кровь Христовы, кои и вкушать нам вечно, грешным слепцам».

С этой неотступной мыслию, пока артель плавала семгу, протопоп в три дня свалил листвягу, вытесал тело восьмиконечного креста, связал его плотницким обычаем и потом с упорством выскоблил ножом в древесной тверди письмена: «Аввакум, страдалец за веру, поставил сей крест Господень, будучи в изгнании за святую церковь. Господи, помилуй мя, грешнаго».

А как ворочаться в домы, воздвигли мужики этот крест в устье Товы на буеве, невдали от поморского становья, откуда далеко распахивалась во всю ширь полуночная страна.

И ко времени... и ко времени. Уже государевы гонцы поскакали на Мезень за упорным протопопом.

Глава четвертая

Москва постилась в ожидании Рождества, и даже морозный воздух, процеженный сквозь изморозь, медленно осыпающуюся с заиндевелых дерев, был сухим, каким-то черствым, припахивающим огурцами и редькою. Печные дымы стояли над крышами восковыми поминальными свечами, слегка подрумяненные солнцем, и в просторном небе, как в голубой иордани, ослепительно ярко, всполошливо светились позлащенные кресты и купола, и теремные оконницы, и забранные в медь боярские стекольницы, толченым адамантом искрил на деревьях куржак и снежные хвосты, свесившиеся с закомар, – казалось, весь мир православный, изузоренный голубой и лазоревой, червчатой и малахитовой краскою, приуготовлялся к празднику под кистью Вышняго.

...Никон заспанно (хотя и во всю ночь не вздремнул), угрюмо, с желчной горечью в горле выступил на скрипучее крыльцо Архангельского подворья, подпираясь архирейским двурогим посохом, и ступени податливо прогибались под его закорелым просторным телом, завернутым в лисью шубу; свет небесный, будто меч Господний, разъял жалобного, вонзился в самое сердце и выбил слезу из глаз. Патриарх оторопел, не ожидая встретить на воле такой радости...

Как молился во всю ночь при закрытых ставенках, помалу испивая монастырского квасу и сощипывая нагар с крохотной елейницы, и в сумерках прощально вороша душу, и выискивая в ней самое достопамятное, чтобы с этим воспоминанием выйти из жизни навсегда, – то и думалось Никону, что и вся-то престольная погрузилась в непроглядную темь уныния и печали, и бесы над нею свищут в кулак, не давая христовенькому даже пройти в церкву, и дудят победные песни в свои поганые накры. И с неба сыплет черный, как сажа, снег, и деревья унизали зловещие вороны, и солнце замглилось за аспидною тучею, и черный ветер взметает в небо черные панафидные дымы.

...Антихрист придет в мир не в явленном образе; но своим чувством тлена, погибели, сладострастия, чревоугодия и сребролюбия пронизает всякого православного и заберет навсегда в плен, и сатанины угодники: бесы и шиши, и их подпятники, окружившие цареву стулку и саму главную церкву, станут самыми достойными в царстве и будут, похваляясь, терзать православную душу и поганить ее, ежедень нанизывая на еретическую пику. А разве не наступил еще такой день, ежли, нарушив все заповеди и каноны, хлынули на Русь самозванцы и самоставленники и, обавив государя, решились судить без правды самого патриарха? И неуж не восплачет Русь и, теми слезами омыв слепнущие вежды, не увидит всей правды и той пагубы, что накатилась на веси и стогна? Ой, худо я пас, коли вы, миленькие, не разглядели под байбарековой манатьей с алым подбоем зарубежного врана, налетевшего склевать ваше простодушное сердце. Дети вы мои, дети, очнитеся!

С этим чувством Никон шел темными сеньми, едва освещенными ночным слюдяным фонарем, поставленным в медный котел, и опускался по лестнице, подпираемый под локти двумя чуткими монастырскими служками. А на воле-то, оказывается, солнце ярилось. Кремль был весь в инее, как святочная козуля, присыпанная пудрою, и лишь местами проступала кирпичная ржавь (следы давнего боя), словно пряничное душистое тесто, пахнущее гвоздикой, корицей и кардамоном. У крыльца гнедая лошадь стояла понурясь, с заиндевелой волосатой мордой, промороженный глаз с загнутыми ресницами походил на полевую ромашку. Монах в поддевке, крепко остылый от ожиданий, был таким же убогоньким, с угреватым носом дулею и с горбиком за плечами, куда, казалось, он затолкал всю свою земную грусть. И сани- розвальни были мужицкой топорной работы, с крохотной избушкою, слепленной на живую нитку из бычьих кож; на наклестках, как воробьи на сугреве, жались Воскресенские старцы. Осиротели все и сникли, ах ты, беда! Знать, один ты пред ордою воин Христов, и нет у тебя дружины о бок, и нет надежного затулья, где бы переждать грозы, и все брони твои, миленькой, – это потаенные вериги, обжимающие рамена, да икона Божьей Матери, словно бы вросшая в грудину. Ну и что же ты затомился?! Против Материнского-то лика ни одному бесу не устояти! Ждут, алгимеи, заждалися, восхотя православной крови...

Никон повернулся к надвратной часовенке, пал на колени, облобызал хрусткую, уже запритоптанную чернцами ступеньку с ледяным горбиком, порывисто поднялся, утер слезу, вдруг восхитясь недреманным, буйно веселящимся русским солнцем, коему любая проказа невдомек, и огненному лику тоже отбил поясной поклон. И тут сердце запело неслышимую боевую песнь, а тело будто бы превратилось в железный кованый шкворень, такое оно стало жесткое, непокорное и негнучее. Монастырская братия высыпала во двор, и многие тут улились слезами, как по усопшему. Давно ли Никона словно бы проткнули предательским сапожным шилом, выточив ягодку крови, а из груди, видно, навсегда истекли все желания и воля; но при виде стенающей скорбной братии будто в кольчужку златокованую оделся патриарх, изготовясь к рати.

Никон вздел архирейский посох встречь солнцу и погрозил немилостивой орде, пепельной вихревой тучею обжимающей Небесного Царя, норовя схитить его и пригнести долу; он еще покряхтел, коротко раздумывая, и вдруг не полез в избушку, но согнал с облучка возницу и сам уселся за вожжи, как простой конюх, выжидающе перекидывая с ладони на ладонь сыромятные ремни... Ой, Никон, ну ты и прихильник, всегда выкинешь коленце! Тебя в домовину укладывать, а ты, поди, коленки, упрямясь, согнешь в кокорку... Двенадцать воскресенских старцев при виде такой затеи невольно боязливо улыскнулись в бороды, выстроились за саньми; чернец в голове похода приподнял древко креста, опер его о кожаный пояс, стягивающий чресла, чтобы не отекли руки без времени. Никон так грузно приплюснул сидюльку, не бережа лисьей шубы, так ловко и свычно сгорбатился, словно век извозничал. И подал кобылку вперед легким шевелением вожжей. Лошадь взмахнула хвостом по переднему щиту, обдала патриарха густым телесным духом, легко мазнула по усам, слегка придушенным из ароматника. С самим государем предстоит ратиться; царь-батюшка не терпит чесночного и мужицкого духу.

Зевак тут собралось, словно бы на всю Москву кинули бирючи клич: де, ихнего батьку на заклание тянут поганые; и пришлось Никону ехать сквозь живые, слитные, едва колыбающиеся, безмолвные сени, по мере движения патриарха падающие ниц и вновь восстающие за розвальнями. Ни вскрика, ни вопа, лишь гнетущее панихидное молчание. Странно-то как: не отпевать ли явились православные, заранее чуя смертный конец Отца? И не случайно же я освящался маслицем и соборовался, и обрадованная душа охотно приготовилась покинуть ветхую, жалконькую утробу мою...

Возле Успенского собора Никон вдруг остановил лошадь, задумал пойти помолиться; он степенно взошел на паперть, но дверь пред его носом захлопнули и закрыли на крюк... Ой, шиши бесовские, издаля они почуяли запах скверны, что источает антихрист, и уже подпали под его мерзкую славу. Ну-ну, обкладывайте себя лайном по самые уши, полагая его за духовное злато! Никон даже растерялся слегка, не мысля такого подвоха; с паперти разглядел едва колышащееся, почти омертвелое море голов, с немым страхом и благоговением взирающих на Отца, как жезлами гонят его враги с владычного места. Забывшись, Никон присбил соболий треух к затылку. Он неожиданно вспотел, забуровел лицом. Позабыл сани, торопливо спустился (почти сбежал) по ступенькам к возку, выгнал чернца из избушки на извозчичье место и встал позади, опираясь на плечо монаха, а другой рукою привскинул посох, словно бы намеревался поразить поганого змия. Около Благовещенского собора стояли убранные коврами и попонами изукрашенные каптаны восточных патриархов; избушки были обтянуты тисненой коричневой кожею, а весь оклад дверей и окон опушен мехами. Не поскупился государь и щедрой рукою обласкал православных наезжих отцев, скоро примчавшихся на помощь по первому зову. Никон злорадно ухмыльнулся и свой нищий убогий возок нарочито приткнул возле патриаршьих саней. Он вознамерился войти в Благовещенский собор, где шла литургия, но и туда не пустили печальника. Как апостола Павла гнали отовсюду еретики, так и патриарха, еще в чине, не низложенного со стулки, не поднятого на воинское копье и не проклятого, уже пехали с осердкою, как заразного бесприютного псишку.

У столовой избы, где заседал собор, Никона снова попридержали, чтобы в который уже раз унизить и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату