пронзающей боли...
«Что ж ты, ослушник, натворил?.. Ой, да не Любим ли Созонтович? Медвежья Смерть, ты? Живой, друг сердешный, – обрадовался десятник, недоверчиво вглядываясь в лицо стремянного. – Эк тебя изгваздало, мученика. На тебе же лица нет...»
Тут дверь собора распахнулась, с образами и крестами появились на паперти соловецкие старцы и с пением пошли навстречу воеводе. Монахи шли с поклоненной головою, просили милости у победителя, и какое тут, даже каменное, сердце не дрогнет от покорности побежденных. Слабосилое пение, казалось, пробило площадной гвалт и людскую сутолоку, и даже стрельцы, шнырявшие по кельям в поисках дувана, и те на мгновение будто опамятовались, сронили шапки, невольно подтянулись к Мещеринову. Денщик оббил о снег воеводскую лисью шубу, покрыл плечи, протер ветошкой сапоги; у воеводы было глинистое, тяжелое, сизое от бессонницы и смертной работы лицо. Много жизней принял нынче на свою душу. Мещеринов, набычась, смотрел на ползущий церковный ход и не мог снять с сердца обиды. И ничто божеское не ворохнулось в нем. Монастырь густо пропах человечьей кровью и распоротой плотью, чужая кровь покрыла толстой коркою губы. Воевода часто сплевывал, протирал рот рукавом и не мог отвязаться от этой мнительности.
Откуда-то вдруг взялся Феоктист и, на правах главного в победе, встал возле; он был в новом монашьем зипуне из байбареки, в фиолетовой манатье, на голове прочно сидела бархатная скуфейка брусничного цвета. Глаза бывшего келаря горели лихорадкой, но смотрели будто сквозь толпу, выше монастырских башен, усаженных вороньем, только чтобы не видеть кровавых разводьев и множества посеченных трупов, неряшливо лежащих по всему двору. Феоктисту казалось, что все глядят на него и указывают пальцем...
Присмиревшее войско потянулось за воеводою в храм. Meщеринов приказал петь благодарственный молебен. Тем временем майор Келен и ротмистр Гаврило Буш опечатали воеводской печатью ризницу, крепостную палату, книгохранительницу, денежную и оружейную кладовые, пороховые погреба. Тех мятежников, у кого в кельях находили оружие, тут же заковывали в цепи и тащили в тюрьму до суда и расправы.
После службы воевода принял кубок вина и захотел отдохнуть. На плотные запоры закрыли все ворота, по стенам встали караулы, монастырь погрузился в горестное оцепенение. Братия дожидалась своей участи. Лишь у бочек с вином, выкаченных на улицу, гужевали стрельцы. Не боясь свары, и голки, и пьяных криков, с церковных куполов и крыш слеталось на площадь воронье и дерзко расклевывало добычу, развешивало монашьи черева по деревьям.
И кто бы знал, что все беды этим утром не прикончились.
Глава четвертая
Государь Алексей Михайлович умирал.
Он еще не знал, что случилось на Соловках, но кто-то неумолимо тянул его в могилу...
Января в двадцать второй день доктор Костериус отворял царю кровь, помогал ему Иван Еврей. Алексей Михайлович тут же почувствовал облегчение, тучнота как бы отхлынула от сердца, и стало легче дышать. Государь посоветовал и приближенным боярам сбросить кровь, и те не смели отказаться; лекарь каждому метал кровь топориком, собирал в серебряный тазик; странно было смотреть, как в царевой Комнате, где решались государевы дела, где за письменным столом любил Михайлович читать польские хроники и подолгу размышлять с лебяжьим пером о душе и бренности мира сего, вдруг высокая знать разоболоклась, сняла сафьянные и опойковые сапожишки, сдернула горностаевые иль песцовые чулочки, подставляя лекарю пятку. И на это государю смотреть было в радость. И лишь дядя по матери Родион Стрешнев вдруг заерестился, закочевряжился, сослался на старость и почетные седины. Тут царь вспылил, закричал на свояка: «Разве твоя кровь дороже моей? Что ты, пронырливый злодей, себя считаешь лучше всех?»
Царь неожиданно вскинулся, замутился умом, подскочил к старику, схватил за бороду, поволок к двери и пинком вышиб боярина в сени. С задышкою вернулся в креслице, недоуменно развел руками, де, отыскался на меня неведомый разоритель, и, скоро остывая, пригласил всех в Потешные хоромы на вечернее кушанье. Ели бояре и духовник Савинов все без мест, куда прилучилось сесть или государь подманил. После трапезы Алексей Михайлович изволил тешить себя всякими музыками: играл в органы немчин, в трубы долгие трубили слобожане из Кукуя, в суренки играли, по накрам и литаврам били молодые слуги боярина Матвеева. После напоил государь всех допьяна, поехали гости, упившись, в двенадцатом часу ночи.
Припозднясь, царь лег опочивать, и вдруг приснились ему новые хоромы с башенками, галдареями и висячими крыльцами, со стрельчатыми оконницами; еще стружкой пахло, рыбьим клеем и свежей сосною, до блеска отглаженной теслом. Царь обрадовался терему, но и удивился: откуда взялась стройка? давно ли заехал в Измайловский дворец, и сейчас затевать еще одну усадьбу было не с руки. И тут на высокое крыльцо вышел прежний духовник, архимарит Саввино-Сторожевского монастыря Никанор, теперешний голова воровской соловецкой смуты. Рудо-желтой шапки не сломал перед государем, а поджидал его наверху, сурово стянув губы в нитку. Царь взглянул в его глаза и поразился неизмеримой глубине боли и тоски; он о чем-то мысленно спросил архимарита, боясь вслух сказать вопрос, Никанор расслышал его сердцем и кивнул...
Тут Алексей Михайлович, устрашившись известию, пересилил сон с бьющимся сердцем. Очнулся он в мокрых простынях, будто только что искупался в мыленке, а вот обтереться досуха позабыл. Ноги закоченели, и опухоль подступила к самым лядвиям. Попросил себя одеть, с трудом перешел в креслице, укутался в волчью доху, к плюснам подложили серебряный шар с горячей водою; едва согрелся и стал умирать.
Новые хоромы приснились к смерти, и государь понял, что от этой скорби нынче не убежать. Он стал вспоминать, кого обидел, может, от них и пришел черный напуск; попросил прощения у близких, велел послать свояку Стрешневу рыбу белугу в пуд, настольные часы с боем и сорок соболей; отвезти Никону в Ферапонтово посылку с милостью; дворцовым нищим раздать по пятиалтынному; отнести в подачу тюремным сидельцам по куску говяды жареной, кружке пива и бараньей шубе. Пригласил патриарха Иоакима и высказал тайную волю: на государево место благословляет сына Федора, а пока отрок не войдет в лета, дядькою над ним определяет князя Юрью Долгорукого. И хотя объявил главное решение и душою верно знал, что скоро не станет его в животе, но ясный ум противился безвременному уходу...
Патриарх соборовал государя, утешил всяко – не полегчало; из своих рук поил рыгаловкой и боговым маслом, кадил и спрыскивал святой Богоявленской водою; ставил пред иконою Николая Угодника церковную свечу в государский рост; отчитывал врачевательными молитвами по Большому Требнику, – и снова не обошлось. Тогда взялись за дело дохтура Костериус и Стефан Симонов, стали лечить от холодных вод, от внутренней сырости, от той самой родовой болезни, от которой в свое время скончался Михаил Федорович. В царской аптеке составлялись по рецептам снадобья, и, прежде чем подать больному, отведывал их лекарь, потом начальник Аптекарского приказа боярин Артемон Матвеев, после дядьки государевы бояре Федор Куракин и Иван Милославский, только затем давали выпить царю, а остатки лекарства доканчивал опять же боярин Матвеев в глазах государя.
За день-другой до смерти Алексей Михайлович затосковал, начались в животе рези, царю казалось, что в утробу вселились бесы и давай пилить мяса и дробить кости. От нестерпимой боли царь беспрерывно кричал: «Господи, помилуй мя грешного, смилуйся надо мною за мои грехи, забери к себе». Дядьки склонились над умирающим, домогались: «Батюшко государь, скажи, что тебя так томит?» И немеющим языком Алексей Михайлович едва выдавил: «Старцы вопят соловецкие... Шлите гонца. Пусть войско отступит».
Государь забылся, и тут ему вновь привиделся давний сон, которого он, наверное, не помнил обычной памятью, но отпечаток, слепок его с той старинной картины, оказывается, неиссякновенно хранился в душе.
... Вот Алексей Михайлович бежит по солнечному лугу от настигающей беды; ему страшно оглянуться, но царь незнаемо уведомлен, что настал конец света, и он, государь московский, остался один на миру, и ему зачем-то надо спастись. Но с каждым шагом позади как бы обламывался в бездну, искрашивался цветущий луг, укорачивался, исходил в пепел и сернистый пар, и царь чуял, как поджаривает пятки судным огнем, а подошвы сапожонок истлевают на плюснах. И страшно было оглянуться, чтобы встретить глазами последний час мира, ибо кто оглянулись, тут же и испарились. Внезапно перед государем выросла каменная стена, уходящая в пустынное занебесье, по ней вилась тонкою паутиной черная шаткая лестница. И только