плетью, едва ли слыша мольбы седоков, скалил зубы и что-то выкрикивал несуразное, радый близкому постою и сытной естве. Да и сама-то езда его хмельно веселила, и варнак, увлекшись, мог бы и стоптать всякого, кто подвернется под слепой случай... Эко диво, не лезь под копыта, простодыра, жмись к обочине... Есть же на миру такие заядлые лошадники, кому в пылу гона чужая жизнь – копейка. Про таких еще говорят: дураком рожен, дураком и в гроб положен.
На этот случай Никон и тащился с кладью камня-дикаря, когда телега перебрала колесами бревна мостка и круто вильнула за угол монастыря, проскочила сушило и осадила у Святых ворот. С этакой неподъемной торбою пудов в шесть на горбине монах едва вывернулся из-под лошажьей груди, сбросил с плеч вичяные крошни. Тройка сбилась с намета, запаленно дыша, тут сгрудились и верховые; обгорелое лицо ездока жарко лоснилось, густо залепленное пылью; он, пожалуй, и не приметил дурной оказии. Не смял под телегу, не стер колесами, – и слава Богу, можно забыть. Споро добыл баклагу из-под ног, запрокинул, жадно ловя губами теплую струю; вздрагивали острый кадык и широкие лопатки под потной рубахой. На грязном лице промылись светленькие, срыжа усишки, подбородок с ложбинкой.
Никон опомнился и, не дав расчухаться ездовому, стащил того за шиворот с облучка, хорошенько встряхнул, кинул в натоптанную круговину возле Святых ворот. Вскричал, вспыхнув: «Ах ты, бесов сын! Глаза варом залепило? не видишь, куда летишь? Ведь к погибели своей скачешь, дурная башка. – Никон приподнял и еще встряхнул спесивца так, что посыпались путвицы с рубахи, и сама котыга расползлась, обнажилось жиловатое мокрое молодое тело. – Так и царя стопчешь, варнак! Я палача звать не стану, сам казню».
При этих словах парень вскочил гибко, по-кошачьи, готовый дать обороны, но увидал пред собою монаха в сажень ростом, с угрюмым прожигающим взглядом. Тут с оханьем, держась за грудь, вышел из кибитки стряпчий Иван Образцов и, еще не разглядев Никона, запричитывал жалобно: «Таскай его пуще, отец святый... волочи за кудри. Мало его тятька учил, прохвоста. Замучил он нас, право слово, решил, знать, со свету сжить. Ухаб ли, кочка ли, ему все одно...» «Недоросль, не научила мамка, дак научит каторжная лямка», – пригрозил Никон, остывая.
«Ну, ты прости его, отче...»
Стряпчий пригляделся к монаху и вдруг в закорелом старце с длинным кожаным фартуком поверх рясы и с дерюжною накидкою на плечах узнал опального. «Святитель, наше Благоденствие, – подскочил стряпчий с испугом и восторгом. – Все ли ладно, не зашиб ли ворина? Обошлося, и ладно. Мы его сами поучим, будет зубы на полке искать... Благослови, владыка, скудоумного раба твоего», – вдруг понизил себя государев посол.
«Целуй, коли признал, да не гребуешь», – процедил Никон, протянул лапищу, похожую на совок, каким соль в рогозницы сыплют, пригляделся к стряпчему. У Ивана Образцова льняные тонкие волосы невесомым облачком, как пух гагий, да и лицо пухлое же с чистыми карими глазами навыкате; был стряпчий видом, как младенец.
Тут как-то скоро братия сбилась у ворот, и послушники, да крестьяне монастырские, что оброчили с топорами на дворе. Ватажка стрельцов окружила скопку, вроде бы склонную к бунташеству. Полуполковник видел, как почтил царский посол опального монаха, и у него язык отнялся. Плетуха с каменьем так и лежала у ног Никона, вот с нею-то и надо было приканчивать дело. В монастыре ударило било, сзывали к трапезе. Несчастный возчик, куда-то порастеряв петушиный гонор свой, склонил повинную кудрявую голову, забитую дорожной пылью; словно посыпал теменцо прахом и раскаялся в содеянном. Никон насмешливо осмотрел проказника, велел грозно:
«Вот тебе послушание, прохвост... Таскай в шитик камни на горбине, да не ленись... Евтюшка, а ты присмотри за шалуном, чтобы не исхитрялся, да отмечай ходки... Штоб тридцать кладей... А станет волынить, ино плетью потчуй жеребца, иль сам на плечи вызнись, штоб потяже».
Никон уже и потерял интерес к бедолаге, но что-то еще мучило его, и, уже собираясь уходить, добавил: «А ты, непуть, кончишь послушание, приходи, просвирку дам, да полотна на рубаху. Прости, что погорячился. Ступай, ступай... Да не позабывай, атаман, Иисусову молитву честь. Помни: капля камень долбит, нужда – сердце, а молитва – душу...»
У всех как-то сразу отлегло от сердца. Гости посыпались в озеро, сверкая молочной белизны телами; только бурели шеи да лица, как корье, и кисти рук были темны, будто надеты кожаные рукавицы- верхонки.
И стряпчий, стыдливо спрятав мошну в пригоршню, блестя бабьим задом, всполошливо причитывая и по-детски ойкая, вкрадчиво вступил в парную июльскую воду, охнул, присел и восторженно возопил на все Бородаевское озеро: «Ах ты, растуды твою кочерыжку мать...»
Стрельцы заржали, кидаясь по воде, как белухи. Никон, опершись на ключку, простодушно, отмякше смотрел от Святых ворот на забаву, вдруг представил себя юным. Он поймал со спины чужой взгляд, обернулся: сухорылый полуполковник угрюмо, ненавистно доглядывал за ним из сумрачного проема ворот; за один лишь час совсем сдал бедолага.
«Вот ужо отольются коту мышкины слезы», – мысленно пообещал Никон и сразу забыл пристава. Еще подумалось смутно: «Москва слезы не любит. Знать, и до царева уха дошли мои стенанья, скоро отозвались приветом: и неуж образумел государь и велит нынче же обратно ехать?»
Но Никон не впустил в себя раннюю радость, чтобы после горько не восплакать.
Смыв дорожную усталь, Иван Образцов вышел из воды; боярский сын поднес ему облачение из дорожной укладки: свежее полотняное белье и тонкую батистовую сорочку с кружевным воротом да зипун червчатый и башмаки с пряжками польского дела. Помог одеться. Никон терпеливо ждал на берегу, не торопил событий, обласкивал гостя теплым взглядом.
И только тут к монастырю подъехали три подводы с подорожной кладью и московскими гостинцами, сразу же втянулись в монастырь. Образцов не томил, не мешкая поднес Никону государевы посулы. Царь послал от себя сто рублей денег, да от царицы мех соболий, мех беличий хребтовый, десять полотен, да от царевича Алексея пять белуг, десять осетров, десять лососей, по пуду икры зернистой и паюсной, и разных сластей, яблок в патоке, винограда, арбузов, пастил. Подачу отнесли на ледник. Никону бы ради гостя заварить ушного, ведь путевому человеку можно и послабки дать, и нарядить стол, а он же, лукавец, осторожно пригласил к себе в келью, где прежде коротали больные древние монахи, а нынче оприютились убогим житьишком сосланные. Едва протиснулись за стол. А что объяснять цареву послу? умному взгляду и с первой примерки все видать, а жестоковыйного и бурные слезы не умилостивят. Келейник притащил бадейку кислых штей, да котел просяной каши, да братину квасу. Старцы наломались с каменьем, исполняя урок Никона, и им эта выть – за праздник. Московский же гость отведал ложку постного, скуксился, спросил угрюмо, обведя взглядом келью, тесно уставленную лавками, с бахромою сажи на потолке, с кривым тутовом битой из глины печи и крохотным слюдяным оконцем, почти наглухо заросшим иван-чаем: «Вот так и томят тебя, владыко?» – «И Господь терпел... По грехам нашим, родимый». – «Бога забыл, проказник», – вспыхнул стряпчий, забуровел пухлыми щечками, замглился взглядом. А Никон ответил глубокомысленно: «Дурак в воду камень закинет, десятеро умных не вытащат».
Кого он имел в виду? царя ли, пристава ли? разладицу ли на Руси?
Стряпчий вышел на крыльцо, послал боярского сына за полуполковником, велел вкинуть проказника в сторожку под замок. Скоро в продухе каменной кельи при Святых воротах показались умоляющие глаза пристава. Посол не заметил знаков Наумова, ушел к архимандриту, там отобедал осетринкой и с дороги повалился опочнуть. Никон же своим старцам и часу сна не дал, погнал на послушание. Думал: это дневной разбойник нас мучил ежедень, а сия работа за веселье чернецкой душе. Когда проходил мимо сторожки, окстил ее, как врага своего, и сплюнул.
Шитик уже был полон груза, бедный крестьянский сын, истомленный послушанием, лежал на берегу, опустив сбитые в кровь ноги в тину, и о чем-то живо толковал с Евтюшкою. Завидев Никона, Евтюшка вскочил в лодку, стал лихо грести, плутовато поблескивал крохотными глазенками; спина и грудь его были в земляном соре и мучнистой дресвяной пыли. Никон понял, в чем дело, но не осердился: ведь мужик мужику всегда брат и в радости, и в кручине, и в самом раздоре. И на кулачиках побьются вроде бы смертным боем, и юшку пустят, а после и обоймутся, побредут в ближайший кабак, словно кровники.
Съехали в озеро, приторочились к вешке; Никон выталкивал валуны за борт и повторял, пережидая