унести ноги. Да и недавний урок помнился. Поп Кирилл повыше вздел над головою хоругвь и запел стихиры.

«Цыть, свинячье место, – оборвал городничий. – Тут тебе не клырос, гугнивый черт».

Любим вдруг не к месту засмеялся: поп действительно гугнив, у него перебит нос еще в польском деле, когда служил в походе полковым священником, и шепеляв от старости – повыпали зубы. Отец Кирилл не страшился врага и потому не замолчал: глазенки его цвета топленого молока, опушенные сивыми ресничками, восторженно сияли. Он пока ни словом не обмолвился, но взглядом своим постоянно донимал досадливого вора. Поп словно бы внушал беззвучно: ишь, болтливый сатаненок, йюдин выкормыш, шляешься по белу свету, сея плевелы и тернии, да вот пожнешь скоро бурю и гнить тебе, несчастный, в отхожем месте без креста и покаяния. Из-под фиолетовой еломки выбивались, седые сзелена, неживые волосенки.

Морж пожал плечами и отступился, лишь ускорил шаг, чтобы быстрее миновать открытое место и нырнуть в переулки: вся площадь была изрыта снарядами, вдоль стены Преображенского собора белели новенькие кресты. После недавней вылазки и в рядах мятежников, знать, были потраты; и сейчас несколько бельцов долбили пешнями плитняк, пригоршнями выбирали камень-арешник, чтобы хоть в неглубокую ямку прибрать мертвецов. Они лежали тут же, без досчатых домиков, обернутые в холщовые покровцы. Иеромонах махал кадильницей, окуривал несчастных ладанным дымком, другой старец читал Псалтырю; по двору бродили чайки, бесстрашно сновали меж ног братии, выгадывали добычу. Прислонившись к стене, караулил трудников чернец с бердышом; видно, не по своей воле копали могилы мятежные воры, чем-то не польстили закоперщикам, раз впали в немилость.

Один из чернцов выпрямился, утер колпаком пот, хмуро оглянулся на посольство, пробирающееся украдкою меж поленниц дров. Морж осклабился, окрикнул: «Слышь-ко, отступник, иль братца не признал? Нос-то воротишь. К тебе с подмогою спосылан, тебя устыжать, да к нам в помощь!»

Любим увидел брата Феоктиста и не то чтобы смутился, но как-то неожиданно устыдился, увидев того в неподобающем месте под стражею. Келарем же был в святой обители; из простых будильщиков вышел в почет и стал старцам монастыря за поровенку. Худых туда не выбирывают... Что же совершил неподобного, коли свергла братия Феоктиста со знатной службы?

У монаха было исхудавшее, истомленное лицо с безучастным взглядом; так повиделось сначала. Любим невольно остолбился, отстал от поводырей, вгляделся в бархатные глаза, едва признав в них родную искру. Смугло-серое обличье, как у выходца из аравийских пустынь, впалые, иссохлые щеки, какие бывают у беззубых поморцев на диком становье, изнемогших от цинги. И неуж так допекло голодом, что последняя жиринка покинула остамелое тело? Нет, Феоктист не молил о помощи, не было в нем и тени тревоги; он равнодушно отвернулся от Любима, как от собственной тени, и стал мерно долбить камень. Морж дождался стремянного, сказал доверительно: «Смутитель он! Новый Ирод! Каков лиходей, а? Ты погляди на братца. Как до драки дошло, так и серку в кусты. Скинуться поноровил из стен, да хорошо – залучили, как зайца в тенета... Каков, а? Блин гретый! Драться не велит, зубами скрипит: де, против царя нейду. Вот и держим в строгости. Послушание и лютого грешника окротит...»

Любим ответить не успел; подступили к Успенской церкви. На высоком крыльце трапезной было густо от братии. Послов ждали. Едва протиснулись. Мятежники повалили следом, подпихивали в боки и спины, давили на плечи, сшибали шапки, будто невзначай наступали на пятки, норовили содрать сапожонки на ходу.

Поп Кирилл пел: «Христос воскресе, смертию смерть поправ...»

Его обрывали: «Загунь, старый жбан. Уд тебе в затычку!..»

Пытались вырвать из рук хоругвь, драли за старую бороду, дергали за сивые косички, плевали на кафтан постными сгустками.

* * *

Послов неожиданно встретила гоститва. Огромная трапезная, едва освещенная полузаложенными кирпичом окнами, была уставлена длинными столами вдоль стен, лавки устланы синими суконными полавошниками, под иконостасом в передней стене горели цветные лампады; в столовой избе было так многолюдно, что невозможно бы и подсчитать трапезующих; в большом углу едва проступали очертания строгих, вроде бы незрячих лиц двенадцати нововыборных старцев, келаря с подкеларником, казначея, ризничего и той монастырской закваски, что дает брожения мятежной обители – сотников и полусотников, десятских, клюшников, городничих. На столе стояли уксусники, хреноватики, сосудцы оловянные с солью, деревянные тарели с крупно порушенными ржаными хлебами; от них тянуло густым ествяным духом свежего печива. У каждого братского места корчик с деревянной ложкою, большие мисы с хлебовом расставлены на шесть едоков каждая с таким расчетом, чтобы ловко было тянуться за ушным; высились громадные ендовы из березового капа со стоялым медом да с монастырским житенным квасом, по бокам вывешены узорчатые наливки... Если бы Любим пригляделся к растекающейся по избе братии, то увидел бы, как вспыхивали голодным блеском ввалившиеся глаза чернцов, но тут же и попритушивались; братия усаживалась по своим местам чинно, с той святостью и воздержностью, не позабывая осенить чело, с какою живут истинные насельщики Божьего дома. Но монашьи взгляды рыскали по блюдам с хлебными отломками, выискивая кус покрупнее, чтобы первым перехватить его. Да чего там: воистину голод сильнее медведя.

Но Любим ничего такого не приметил, глаза его были прикованы к застолью, вызывающему невольно удивление... Семь лет мятежа, четыре лета полной осады, но Божий дом не только не обмалился, не потухнул в невзгоди, не покрылся скорбным тленом и грязью от долгой нужи, но и сохранил благолепие, чинность и сытость.

Послов усадили во главе кривого стола с левой стороны напротив старцев, где первые три места были еще свободны. Любиму досталась ложка с вырезной благословляющей рукой, с перстами, сложенными по древлеотеческому чину. Любим без колебаний взял ее, на черене было высечено надписание: «На трапезе благословенной кушать братии почтенной». И поп Кирилл прибрал свою ложку к рукам, поторкал в горсти, скуксился, но не откинул прочь...

И-эх! Давно ли ты, святой отец, стоял за двуперстие горою, молился прежним обычаем, блюл заповеданное, полагая нерушимым то, что осталось от дедичей, а нынче, боясь житейской порухи и невзгоди, пугаясь прижима царевых властей и Сибири, вдруг скоро перенял новые научения, посчитав их за истину. Слаб же ты, батюш-ка-а! На его ложке было выскоблено: «Во здравие братии».

Вот принял ты, поп, чужую посуду, зачерпнешь хлебова из одной мисы, как обменяешься духом своим с мятежными сидельцами, а завтра, покинув эти стены, станешь благословлять своих ратников на приступ, напрочь забыв гоститву и это безлукавное надписание: «Во здравие братии».

... Но и вы-то, монастырские переметчики! Кого хотите облукавить, перенять в полон, куском оржанины смутить сердце, запечатать волю и заполнить грудь печалью!.. Э, канальи, не на махметку лукавого напали, а на свычного к походам холмогорского попишку, дух коего не замутить чаркою и пустой лестью.

С этой мыслью поп Кирилл приободрился, положил скуфейку на острые колена и костяным гребешком, точенным из рыбьего зуба, обласкал белые, сжелта, редкие косицы и ветхую бороденку, плотнее взялся за нагрудный крест кипарисового дерева, не раз выручавший в походах от стрелы и пули; и здесь псы бешаные не переймут его души себе в услужение, до гроба верной Спасителю нашему и великому государю... Изменщика, блудодея, пса подзаборного, что лижет чужие пяты за житнюю горбушку, не выпестовать из Кирилла Андреева, как того ни хотелось бы кому.

Стремянный вроде бы поймал чувства священца и настроился под него, тоже развернул плечи, строго оглядел трапезную, как верховный судия.

Столовая изба, несмотря на многолюдство монахов, едва ли заполнилась вполовину, но и этого народу, при достатке крепостного оружия, порохового зелья и сердечной бодрости, хватило бы для долгого сидения в стенах. Здесь, в трапезной, отторгнутой от шумного мира, эта жизнь вдруг показалась Любиму истинной и сокровенной; словно бы все сущее замкнулось на этой обители, а вне ее осталась лишь дикая пустыня, наполненная львами рыкающими. Знать, и монахам-то, замкнувшимся в осаду, тоже такое помстилось: де, стоит лишь запереть наглухо ворота, и вся Русь, домогающаяся их воли, отхлынет сама собою за долы и реки. Иначе бы закоим перенимать на хилые эти плечи заведомо пустое дело и огромный несносимый грех смертоубийства? Любим переводил взгляд по лицам, утопающим в сумерках, бледным, затемненным, как по библейским строкам, стараясь прочитать в них смысл их горючего прозябания, и не мог поймать его.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату