тут, в земляной яме, уловляют душу.

«Чур меня, чур!»

Торопливо перекрестился, ловко вывернулся из чужого объятия.

Это Кириллушку черти носят. Облегченно вздохнул. У стрельца лицо чугунное, нос тяпушкой, возгри текут, в рыжей бороде намерзла слюна. Кафтан придран собаками, нараспах, видна черная от грязи рубаха.

... Ой, бешаные во всем белом свете на одну колодку шиты: лишь взглядом и рознятся. У одних – вечно счастливый, будто из Божьей кадцы опился человек доброго медового хмеля; у других – со звериной искрою и кровавым отблеском; а у Кириллушки тоской горючей налит. И молодой бы парень-то, вся жизнь у него впереди, давно ли бородою опушился, но сгорел вдруг в пустозерских болотах, говорит нынче пустое, без нужды бродит по слободке с бадейкой и вересовым веничком и кропит всех водичкою: де, прислана ему от Махмета турского.

Несчастный, на чьи руки его спехнешь? Каждый горемыка труждается живота ради, и безумный едок на берегу Печоры, как жернов на шею. Подадут житенного колоба иль звено рыбы – и ступай прочь, прошак... Аввакумище, ты думал, что нет на свете горя горше твоего, а тут прибрел горюн и напомнил, что нет меры страданьям.

Аввакум еще поискал глазами за плечом Кириллушки, не уловляет ли кто: скажут, де, шляешься, бегун, меж тюремок по своему изволу, так и ступай нынче же в цепи.

И верно: калитка в бревенчатой стене качнулась, появился стрелецкий сотник Ларивон Ярцев, будто звали его.

А куда бежать-то? Лишь за свой тын, к окну изобки, да и падать поскорей на лавку. Но для какой нужды? Ведь сжились со стрельцами за годы-то, спелись, как на клиросе, и не рассудить теперь толково, кто кого стережет.

Ларивону намедни дарена Аввакумом шуба из собольих пупков. Прислана страдальцу от боярина Ивана Хованского стужи ради, а пригодилась сотнику. Ну и слава Богу...

Ларивон взглянул на смутителя, как на пустое место, собачиться не стал, но ухватил бешаного за шиворот и поволок вон.

Кириллушка послушно пятился и плакал, поскуливая: «Вчера собачку удавили. Сама шоста, и все беленьки, как снежок...»

– Куда гонишь несчастного? Кому нужон? Отдай-ка его мне, – вдруг попросил Аввакум. – Нищий нищего да обогреет. Много я таковьских выимывал из горестной ямы, опутанных бесами...

– Дождешься, что дыру забью. Захлебнешься своим лайном, – хмуро бросил сотняк. Лисий треух на голове лохматым гнездом, низко нахлобучен на уши и лоб, есть куда глаза прятать, если стыд еще в душе не иссох. Как слепой, позевывая, обошел засыпушку, открыл на дверке замок, отпнул полотно ногою. Добавил лениво: – Баловник, ой ты и баловник. Дождешься, старик, посажу на чепь.

– Ой-ой... напугал ежа голой задницей, – засмеялся Аввакум. Ему вдруг стало весело и бестягостно, вроде бы новая жизнь открывалась с этого часа, прежде запретная.

– И ты смотри не балуй мне! Последние мозги выбью. – Сотник втолкнул бешаного в скрытню, остановился у притвора, выставил пред Аввакумом толстый валяный сапог. Пожаловался: – Голову сердито ломит. К непогоде, что ли?

– Помене бы вина-то жрал. С дурака Сампсона пример берете. Тот покруче вас был мужик, а ино сгорел с винища, как порох. Живете, мерзкие, суда Божьего не боитесь. Кишки нажег, дьявол, а душа-то в дырьях.

– Буде тебе казнить-то... Кишки нажог, – передразнил хрипло. Сотник дергал головою и мучительно морщился, будто зуб разболелся. – Худо ты меня почитаешь. А ведь из-за тебя пропадаю, баламут окаянный. Мутишь воду-то. И меня, глядишь, под монастырь. Какой послабки дал. А вдруг нашепчут... Спустили бы тебя ко всем чертям иль скончали скорей. Чего тянуть? И мы бы по домам в гулящую. Собаки и те куда лучше нас живут. Как тут не свихнуться...

Аввакум молчал, прислушивался, что творится в житьишке: от бешаного всего жди. Не было забот, так купил мужик порося. Чего взвихрился? Сам в тюремке, забит в землю с головою, хорошо, когда штей плеснут из кислой капусты. У самого хлеб со счету, а тут живи с бесноватым и каждую минуту лови дикой выходки.

Сотник притушил гонор, сбавил голос, каждое громкое слово отдавалось в голове. Присдвинул на затылок треух; серенькие глазки взялись кровавой паутиной. Хорошо посидели, есть что вспомнить.

– Сашка Машигин сбил с панталыку. Давай, говорит, Ларивон, по крюку дерябнем ради дня недельного. Ну, встали на левую ногу, надо и правую подправить. Взяли у целовальника по кружке, побежали на обех лапах. Но что-то глаза приослепли, худо видят. Ты, поп, знаешь нашего брата стрельца: пить, штоб вдребезги, а биться в лоскутья. Ну и просиделись, наревелись, а сейчас впору запеть: «Со вчерашнего похмелья болит буйная голова»... Машигин к тебе наслал: поди, де, к Аввакуму. Он пьяного плетью потчует, а болезного просвиркою...

– Так не болен ли ты?

– Вот тут жмет, а там крутит, – показал сотник на грудь и голову. – Больные сраму не имут. Поправил бы, батюшко. И надо-то пятиалтынный с отдачею.

Сотник просил виноватым скорбным голосом, но с той нагловатой настойчивостью, от коей добрым словом не отбояриться. Ежли не хочешь ссоры да есть в мешке копейка, отдай без промешки.

– Это мертвые сраму не имут. А ты – срамной человек, Ларивон. Ты около меня – как кот у сливок. Худая я корова, на тощих кормах живу сколькой год, в скорбех пропадаю, на ужищах вишу, одни ребра во мне, а ты все титьки отдерьгал за короткое время. Только и слышу от тебя: дай-подай... Ох, связался коли с падшим, то и сам повязался до смерти.

Аввакум бормотал уже себе в бороду, с кряхтеньем отыскивая в подпечке заветную кошулю, куда собирал милостыньку со всей Руси по копейке, а растрясал, вот, пригоршнями. А поди не дай – и последнюю свечу погасят, и наступит вечная тьма. Да и то верно, и Ларивон не крайний злодей: задумал бы, так давно бы все отнял. Стыд-то не потерян, коли со мной якшается.

Подошел к лампадке, загородившись от Кирилла спиною, скупо рылся в тряпице, перебирая монеты, чтобы не промахнуться. Бешаный мучительно зевал и со всего размаху лупил себя кулаком по колену. Протопоп вышел из засыпухи, протянул сотнику деньги, верно зная, что никогда не получит назад.

Проскрипел:

– Чтоб тебе околеть от винища, проклятый. Ой ты, жорево и неслух.

– Ты Кириллушку-то прибери. Все веселее житье, – не смутясь ответил сотник. – Молись за меня. Да не забудь отдарить.

Ларивон Ярцев решительно водворил протопопа обратно в камору, сунул в пробой замок. На воле уж совсем развиднелось, в отверстое окно врывался теплый ветер-шалоник, скоро сжигая уже нежилой снег; стайка серебристых пулонцев вдруг ссыпалась из-за тына на белые плешины по краям тропы. Аввакум натолок хлебных корок, выкинул в проем и так, глядя на веселых беззаботных тундровых птах, провалился в тонкий сон. И повиделось ему, будто лежит он на лавке в родимом дому в Лопатицах, и тут отворяется дверь и входит высокий, голова в потолок, незнакомый муж с светлоблещущих одеждах. Он ласково касается ладонью Аввакума, и вдруг из его груди вырастает куст, кованный из золота. И такое сиянье от куста, как от вешнего солнца, когда глядишь на него, не заслонившись ладонью. От мрака в глазах Аввакум вскрикнул и пришел в чувство...

Бешаный что-то гугнил, возился на полу у печи. Курился дымок, уже запахло паленым. Все припасы, что Аввакум приберегал до худших времен, были распотрошены по изобке. Кириллушка в олений пим насыпал пшенца, срыл туда из ладки печеных наваг, налил воды из бадейки, разложил на полу костерок из лучин и сейчас, помешивая Протопоповой ключкой, варил в сапоге ушное.

– Ах ты, нехристь! Не шалуй мне, баловной! – завопил Аввакум, стегнул Кириллушку четками промеж лопаток, перетянул по шее и голове. Закрутил ухо в пельмень и отвел на лавку. Бешаный по-заячиному тонко вскричал от боли, затрясся, заслоняясь ладонями. Из его прозрачных, каких-то льдистых глаз вдруг посыпались слезы горохом.

– Батюшка, не казни, помилуй детку... Изверг ты, а не батюшко! Не хочу с тобою знаться, злоключимый человек, спусти меня на волю. На волю хо-чу! Вот ужо бесу Микешке скажу, как навестит, он тебе выймет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату