белоснежного кабата был в три ряда обложен розовыми бейками, по-над коленями по тканине бежали красные кони, из груди, где обычно висел верижный крест, выметнулся ветвистый золотой куст, усеянный мелкими цветами шипичника. Феодор что-то шептал, ласково улыбаясь, и вдруг наклонился, бережно приобнял Федосью за плечи, пытаясь приподнять с рогозницы и возложить в постелю. От юрода пахло поститвой, кадильницей и свечами.
«... Дочи ты моя, Богоданная невеста, душистый Христов хлебец...»
Откуда истекает этот разымчивый талый голос?
Губы вроде не растворялись, плотные, мясистые, из-под них высовывались мелкие фарфуровые клычки. Вдруг мгла легла на ясное лицо юрода, он резко вспрянул головою, пытаясь скинуть чью-то руку, туго придавившую шею, и невзначай придернул Федосью на себя. Она вскричала не столько от боли, но от внезапного страха. Ей помстилась за плечами блаженного темная рогатая тень с пылающими угольями глаз.
«Доча... голубеюшка... госпожина, очнися!»
Меланья бережно встряхивала боярыню за плечи. Ой, худое наснилось, раз кричит на весь дом; знать, бесы толкут беспомощную невинную душу в своей ступе, изымают из ребер, чтобы перенять к себе.
Федосья открыла беспамятные глаза, утекающим сонным взором наискивая юрода и отчего-то не видя его. Ведь только что был тут, еще кожа хранила теплое прикосновенье, еще не изветрился как бы из самого Федосьиного нутра дух живого пришлеца, его обволакивающий взор.
Боярыня села на рогозницу, тупо встряхивая головою. Волосы под тугим повойником превратились в войлочный колтун, и в самой глубине засаленного клоча шевелилась беспокойная вошка.
«Сестра к тебе, Евдокия Прокопьевна. Велишь ли звать?»
«Беда стучит в ворота, матушка. Не проворонь, встречай.
Вели-ка сестрам Христовым немедля съезжать из дому. Пусть на Волгу спешат, в скиты али куда подале от еретического глаза. И ты, сокровенная, беги нынче. Слышь, уже в ворота стучат».
Федосья перекрестилась, широко зевнула, как опоенная дурманом; в висках кузнечные молота били по наковальне: то кровь дурная, вспугнутая давешним страхом, искала протоки.
«Будет тебе зря-то. Накличешь беды», – сурово остерегла наставница, не чинясь перед хозяйкою. Но сразу же сметливым умом перекинулась на престольную, в какую скрытню сунуться при нужде, в какой ухоронке увязнуть надежнее на смутное время. Федосья – вещунья, напрасно не станет разводить толковище иль гнать бессловесных на улицу. Значит, воистину приперло, последний час настал; то не черти толкли бабу, но небесные гонцы теребили за поняву, велели вставать. И, не допрашивая более, мелкой поступочкой поспешила к голубицам в келью.
А Федосья Прокопьевна бормотала меркло, сонно, неживым голосом: «Юрод приходил, зазвал с собою. Идем, говорит, со мною, невеста Христовая, под сладкий венец... Да вон и сестра с худыми вестями. Слышь, Меланья, как чоботки ее стучат?»
Боярыня спрашивала, но никто не отвечал ей...
Дурные вести не пеши ходят и не саньми ездят, но по воздуху с ветром текут иль тайной летучей почтою по духопроводу.
Евдокия еще по лестницам подымалась, унимая сердце на рундуке, подметая подолом и цветными рукавами долгого опашня вощеные половицы сеней и переходов, крытые персидскими кошмами, а Федосья Прокопьевна, перебирая костяные четки, уже верно знала, с чем спешит сестрица... И что же призамедлилась-то? Коли взняли топор над главою, так роняйте, не мешкая, отпускайте душу на простор.
Знать, где-то в куту переняла ее смышленая наставница, угостила сыченой водою, принудила отдохнуть на лавице, отпышкаться, чтобы первой выведать слухи: на сглазливой воде иль на меду настоены они. Ей, верховодке, еще долго пасти смиренное стадо, и очи надобно иметь зрячие, а душу – не замутненную тревогой.
Федосья раз двадцать перекинула костяную зернь, прочитывая Исусову молитву, и как-то само собой успокоилась. Прошептала: «Не вкусив опреснока, и горчицы, и фараонова огня, не попадешь в царствие небесное».
Подошла к окну, нашла чистую репью, прилипла взглядом к стеклинке. Сторож отворил калитку, пропустил черниц, перекрестил в спину: идите, де, с Богом. Монашены шли след в след узкой тропинкой меж осенней жухлой отавы, отряхивая метелки осоты: в черном кафтанье, в платах кулем, пригорблые, как лесовое воронье, с торбами на загорбке, они спешили за Неглинную, в Замоскворечье, в лесовые пустошки, в суземные келеицы и скрытни.
«Спопутья вам, сердешные. Да пусть ни один торчок не попадет вам под ногу. Пусть ни одна каравая рука не придернет за старческий зипунишко и не укоротит ходьбы. А коли припрет нужда, так не бойтеся смерти ни от глада, ни от хлада, ни от зверя, ни от войны, но вершите свое дело, как научал Господь! Божья охрана лучше человечей».
И вдруг улыбнулась, посветлела ликом, словно бы грудь ее отомкнулась наконец, изгнав последнюю черствость. Спровадила Христовых невест, а нынче и самой сбираться в последний путь, вздевать терновый венец. Эх, коли соступила на волосяную стежку меж провальных тундряных болотин, так иди смело тропою, не сбредая с нее, не хватаясь за услужливую сосенку, обавно вставшую на пути.
– Ду-ня, где ты? – позвала Федосья мысленно. Дверь открылась внезапно. Стремительно вбежала сестра, упала на грудь, залилась слезами.
– Молчи... Все знаю...
Оторвала Евдокию от груди, осмотрела любовно ее тонкий иноческий лик с зареванными напухшими глазами.
– Когда? – только и спросила Федосья, опускаясь на прикроватную колоду. Устало протянула ноги в шерстяных головках грубой вязки, огладила ноющие колена, покрытые крашенинным сарафаном.
И все печали мира, все тревоги его, заботы и хлопоты хозяйки-большухи по имению и гобине, весь ужас будущих страстей вдруг источились, как утренняя роса, как ветхое изношенное платье, стоптанное к ногам, ибо совершенно голым Господь принимает к себе; такой кротости, такого равнодушия к грядущим дням она не знавала прежде во все дни от смерти мужа... Бедная, она хотела спрятаться, как рак-каркун, в своей жарко натопленной, надежно укрытой от житейских бурь опочивальне, под покровом наставницы соскребая накипь грехов долгими молитвами и слезьми. Да напрасны тщеты, как ни затворяй ставнями окна, как ни завешивай стеклины толстыми ковровыми запонами.
Где же можно сыскать покоя на безумной земле? Куда деться от еретика, ступающего на пяты? Да только в сердце своем, если в нем заселился Бог.
Да и куда убежишь от себя? В какую бы скрытню ни затворись, в каком бы схороне лесном ни спасай дряхлеющую плоть свою, но душа-то постоянно бы терзалась думами о несчастной церкви, упадающей в сатанинскую бездну.
– Князинька, Петр Семенович послал. Иди, говорит, простись с сестрою. Думается, что присылка днесь будет, – помолчав, неуверенно сказала Евдокия и, уже скорбно жалея сестру, опустилась возле, приобняла утешливо за плечи, как старшую подружию. Худенькая, в чем душа живет, она так плотно прильнула к Федосье, словно захотела слиться с нею и принять от нее тепла и силы; иль надумала отдать свое мужество? Что-то зыбкое в настроении Федосьи смутило Евдокию. – С нами Христос, ты, матушка-сестрица, не бойся...
Федосья рассмеялась, резко встала:
– Ах ты, голубеюшка, косата голубушка. Она утешать меня взялась. Лучше ступай-ка домой поскорее. У тебя дочки малые. У тебя сын-отрок. Не спускай с него глаз, а то отобьется от рук...
– Да куда же пойду я? – недоуменно спросила Евдокия.
– Не крутись под ногами. Доложилась – и ступай. Мне в путь сряжатися. Ты мне в том пути обуза. Как бы самой не пропасть, слышь?
Говорила строго, а с лица не снималась тихая улыбка.
– Сестрица-матушка, да я уж собратая. Ты погляди...
Евдокия вдруг выскользнула за дверь, вернулась с мешком из оленьей ровдуги, обшитым цветной